Недаром же так внимательно, изучающе всматривается он и в молодую мужскую толпу на пароме, с которым уже неподалеку от вешенского берега встречается наша моторка, заколыхавшись на поднятых им волнах. Хозяин моторки, местный станичный рыбак Владимир Чернышев, не без труда выворачивает ее с гребня на гребень.
Пересекающих на пароме Дон вешенских новобранцев очередного, майского, призыва сопровождают из станицы на правый берег их матери и невесты. Причудливо сплетаясь, венком плывут по вешней воде и старинные, казачьи, и новые прощальные песни. А до этого, как водится, пели их, гуляя от души, в хуторских и станичных садах-садочках. Уже не только внуков Григория Мелехова можно разглядеть настойчивому взору в этой смуглолицей и горбоносой толпе молодых вешенских трактористов, комбайнеров, шоферов, животноводов, плывущей по донскому разливу на пароме на действительную службу, но, пожалуй, и русоголового, голубоглазого отпрыска Ванюшки, приемного сына горемычного и несгибаемого солдата Андрея Соколова.
«Папка, родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!»
Мой попутчик, рубежновский казак и кадровый армейский офицер Степан Павлович Кузнецов, так и впивается придирчивым, оценивающим взглядом в проплывающую мимо на пароме молодую толпу. Вот когда ему изменяет сдержанность. Даже слабый румянец появляется у него на твердых, круто затесанных скулах, а по губам пробегает усмешка. И, слегка поворачивая голову, он еще долго провожает взглядом поющий над широким донским половодьем паром.
Что ж, теперь-то я уже знаю о тебе, мой молчаливый спутник по этой переправе через Дон если и не все, то и немало…
Но все же, чтобы окончательно удостовериться, я коротко, наклонившись к нему, спрашиваю:
— На побывку?
— На побывку, — отвечает он так же кратко и удивленно.
…К концу этой переправы по бурному донскому половодью от берега прошлого к берегу настоящего я уже знаю о тебе неизмеримо больше, чем в начале ее, побыв за это время вместе с тобой в вешнем Аксиньином лесу, вновь услышав трубный зов лебедей и страстный гром донских соловьев и скорбно помолчав у изголовья солдатской славы. И поэтому, спрыгнув с шаткого рыбацкого суденышка на станичный берег, и прежде, чем начать подниматься на этот вешенский обрыв, который теперь еще больше, чем всегда, представляется мне орлиным гнездовьем, я могу уже без лишних слов крепко пожать тебе руку, расставаясь с тобой, как с близким человеком.
«В залитом полой водой лесу звонко выстукивал дятел. Все так же лениво шевелил сухие сережки на ольхе теплый ветер; все так же, словно под тугими белыми парусами, проплывали в вышней синеве облака, но уже иным мне показался в эти минуты скорбного молчания безбрежный мир, готовящийся к великим свершениям весны, к вечному утверждению живого в жизни».
Ночью он черной глыбой вздымается из воды. Но он первый же и дает знать о наступлении нового дня.
Еще все объято сном, небо лишь едва зазеленело сквозь ветви островного леса, как начинаются там шевеление, трепетание, гомон. И не успело солнце высунуться из-за леса, как грачи уже стаями и вразброд потянулись наискось через старый рукав Дона и хуторские сады, через правобережные бугры, в степь на кормежку.
Остров же, пронизываемый солнцем, все ярче светится Над водой, как большая зеленовато-розовая лампа. И все шире отбрасываемый ею круг, все больше раздвигается темнота, открывая взору то, что до этого было скрыто. А другая такая же лампа опрокинулась в глубине Дона.
Вот так же, думаю я, глядя на эту разгорающуюся над Доном лампу, и в круг впечатлений моей памяти от встреч и бесед с Шолоховым в разные годы жизни все больше и больше попадает то, что, казалось бы, навсегда уже кануло, не записанное вовремя по нерадению ли, а скорее, по решительной невозможности сделать это под его удивленным взглядом, а теперь вдруг как будто вынырнуло и вырисовалось, да так четко, как если бы оно было только вчера. У памяти, оказывается, есть это свойство: вдруг извлечь из своих залежей именно то, что ни в коем случае не должно быть забыто. Особенно если это может быть важно не только для тебя, но и для других.
Но не только извлечь, а как бы выстроить и озарить в целостном сцеплении в круге света.
И тогда вдруг может опять прозвучать с достоверной дословностью и услышанное в номере ростовской гостиницы от него не меньше, чем четверть века назад: «Фурманова я знал не только по книгам. Он и в жизни был такой же светлый…» И примерно тогда же вместе с наказом прочесть привезенный им из Парижа сборник рассказов Бунина «Темные аллеи»— «Мастер». И, как бы в закрепление этого, но уже совсем недавно, три года назад, на террасе дома в станице Вешенской, когда, поднявшись к себе наверх, он вернулся с двумя бунинскими томами «Литературного наследства»: «Советую прочесть. Вот, говорят, легко читать. А что стоит за этим „легко“…» Но и здесь же — о романе Юрия Бондарева «Горячий снег»: «Вот как нужно писать о войне: и знает, и читателя ведет». Или в следующий твой приезд — со скупой отцовской лаской: «Вася Белов — мужик крепкий». А не далее как год назад в ответ на вопрос об отношении к творчеству Твардовского: «Хороший поэт. Очень хороший. Был и остается. По-настоящему большой».
Так, чем больше разгорается эта зеленовато-розовая лампа, тем все больше выясняется, что и терраса его дома, вздыбившегося на вешенском обрыве над Доном, занимает, оказывается, в круге призрачного света особое место. С нею чаще всего связаны все наиболее важные встречи и разговоры. Как, скажем, и тот разговор о Толстом 30 августа 1973 года, о котором по «Известиям» уже знает читатель.
Но, может быть, не менее важно будет теперь для него узнать, как и по воле какого случая вдруг воспламенился тогда на вешенской террасе, залитой августовским солнцем, этот разговор и из эпически спокойного русла сразу взметнулся на острый гребень.
Конечно же он не мог не состояться накануне толстовского стопятидесятилетия, когда не только в нашей стране, но и за рубежом все с особенным вниманием стали прислушиваться к тому, что, по всеобщему убеждению, обязательно должно было прозвучать с родины «Тихого Дона». Но все-таки и без этой засветившейся на сверхранней заре сквозь ветви островного леса лампы не обошлось. Вдруг так и обожгла при ее зеленовато-розовом свете мысль, что на этот раз люди попросту не смогут обойтись без шолоховского слова о Толстом. Не может, конечно, быть, чтобы кто-нибудь из оказавшихся в эти дни на вешенской террасе не догадался тут же и записать это его слово, — ну а если все-таки нет? Мало ли из того, что должно было бы стать достоянием миллионов людей, так безвозвратно, и отзвучало на ней по нашей расточительной ленности, ушло в песок. Нет, мы бываем сверхлюбознательными, когда речь идет об истории бракоразводного процесса какой-нибудь зарубежной кинозвезды или о похищенном у нее ожерелье, а здесь… Мысль об этом была так нестерпима, что даже и эта утренняя лампа над Доном на миг померкла…
И вот уже через четыре часа безостановочной езды по искрящейся росой степи так и ахаешь на подъезде к понтонному мосту из Базков в Вешенскую, когда, сторонясь твоей машины, оглядывается смуглый мотоциклист в комбинезоне комбайнера: «Мишатка Мелехов, да и только!»
А через полчаса уже и сам Михаил Александрович заразительно хохочет, рассказывая на террасе:
— От нашего водителя Сергея Калмыкова его престарелая родственница в Базках потребовала, чтобы он ее вывез на машине в степь для серьезного разговора. «Говори, бабушка, здесь». — «Нет, я глухая и привыкла кричать, а соседи могут услышать». И когда он вывез ее за Базки, она прокричала на всю степь: «Это ко мне, когда я была молодая, Харлампий Ермаков по-соседски командировался через перелаз. И потом я возила ему в тюрьму харчи, но стража не взяла. Раньше я боялась признаваться, что это я Аксинья и есть, а теперь скажи Шолохову, пусть он поможет моему племяннику машину достать». — «Какую, бабушка, машину?» — «Какую-то, сказал, ползущую».
И Михаил Александрович, погасив смех, задумывается: «Вот и догадывайся теперь, что это за ползущая машина». Но тут же опять вспыхивает смехом.
Радуешься, отмечая, как он загорел и окреп с той предшествующей встречи, когда вручали ему премию «Лотос». Вскоре узнаешь и о том, что опять зачастил на озеро Меженое с удочками. С улыбкой поясняет: «По-аксаковски». А потом и секретарь Вешенского райкома Н. А. Булавин рассказал, как с Михаилом Александровичем они за один день объехали на машине Вешенский и Боковский районы, даже прихватили и Кашарский.
Но и курит все так же сигарету за сигаретой, не жалея себя…
На террасе, кроме Марии Петровны и сына Александра, приехавшего в отпуск, — сын бывшего вешенского «районщика» тридцатых годов, а теперь сам секретарь Миллеровского горкома партии В. Т. Логачев и старый казахстанский друг Михаила Александровича по совместным охотничьим «засидкам» Петр Петрович Гавриленко. Как всегда в доме у Шолоховых, в первую очередь о хлебе вдет разговор. Михаил Александрович вспоминает, что в тридцатые годы он с секретарем Вешенского райкома П. К. Луговым обращались в крайком партии с письмом об увеличении озимого клина. «Ну и как же, Михаил Александрович, в крайкоме согласились?» — «Но все-таки кое за что на Лугового и рассердились. Уже совсем было представили его к ордену Ленина, давно заслужил, а вдруг получил „Знак Почета“». Михаил Александрович смеется при воспоминании о том, как позвонил ему тогда Луговой: «Конечно, — говорит, — это не орден Ленина, но все-таки не медаль…»