Еще что-то говорено было, но Рудольф почти не слушал, потому что испытывал то мерзкое дрожание тела и духа, какое было у него в болотные минуты, когда шел с ведром воды от речки, спиной чуя пули, так в него и не полетевшие. Господин наконец встал, положил на край стола конверт, озабоченно вздохнул, а затем чуть ли не по-дружески подмигнул:
— Как мужчина я понимаю ваше разочарование, вы ведь нацеливались на свадьбу и… сами понимаете. Так я вас обнадежу. Там, в коридоре, вас ожидает очень красивая девушка, с которой вы проведете много гарантированных мною счастливых часов любви… Короче, она ваша…
И господин вышел, в дверях выразительно поведя глазами в сторону. Ошеломленный Рудольф наконец-то сел, в голове крутилась какая-то военно-служебная канитель — об отпускном билете, о госпитале, где надо переосвидетельствоваться. О Гейнце. О Клемме. О матери, наконец. Он забыл даже, брился сегодня или нет. Подошел к зеркалу. Еще один вопрос: в воинской кассе дадут билет в Мюнхен без отметки коменданта? Думал, наверное, вслух, потому что ответ получил немедленно:
— А зачем вам ехать в Мюнхен? Поживете у меня. Здесь, в гостинице, этим делом заниматься нельзя.
Посреди номера стояла девица лет восемнадцати, не больше. Плащик переброшен через руку, шелковые чулочки, кудряшки на лбу. Рудольф догадался, что девица — что-то вроде отступного, эрзац законной супруги.
— А тебе уже приходилось этим заниматься именно в гостиницах?
— Вообще не приходилось. Ни здесь, ни где-либо. Но я уже взяла хорошую консультацию у проститутки, отданной нам, то есть Союзу немецких девушек, на поруки. И я сама вызвалась провести с вами время, как только узнала, что эта гордячка и задавака Трудель обманула вас. Мартой зовут меня.
Рудольф погнал ее прочь. В чемодане — пара рубашек, перчатки, планшетка, все для бритья и какая-то еда: после пятимесячной голодовки в болотах он всегда держал при себе съестное. Шел куда глаза глядят, а сзади перлась эта девица и канючила. Потянула его за рукав:
— А вот и мой дом…Зайдем?
Зашел и остался — до конца четвертых суток. Утром стремительно оделся, едва Марта умоталась на курсы, беспрепятственно взял билет до Мюнхена. Через восемнадцать часов был дома, обнял мать и впервые пожалел, что не получил продовольственный «подарок от Вождя».
В 34-м году однажды в августе его срочно вытащили из гаража, заставили вымыться и приодеться получше, задание простенькое, но ответственное: с полшестого вечера до шести быть у таких-то домов на Вильгельмштрассе, держа в руках букет цветов. Не сегодня быть, завтра, но осмотреть место будущего дефилирования надо именно сегодня, чтобы обвыкнуть, притереться к обстановке. Петр Иванович покрутился у зеркала, попетлял по городу, вылез из такси у министерства финансов и вошел в вестибюль «Кайзерхофа», верно предположив, что уж в холле этой фешенебельной гостиницы должны быть цветочные и газетные киоски. Поскольку завтра могли сложиться непредвиденные обстоятельства, на всякий случай решил обследовать и ресторан. Публика чинная, заказы в основном чай, кофе, хорошие вина. С улицы в ресторанный зал не заглянешь, эстрада полукругом, оркестр тихо наигрывал, соседи за столиком — молодая семейная пара, говорившая о спорте и Олимпийских играх, Петр Иванович вникал в каждое услышанное словечко, виду не подавая и готовый с ходу подключиться к теме. Оркестранты удалились на перерыв. Вдруг что-то произошло, стало чуть тише, сидевший лицом к эстраде Петр Иванович скосил глаза вправо и увидел, как по проходу зала идут двое, и один из них — Адольф Гитлер. Время было около пяти вечера, конец августа, светло, потолок зала — стеклянный, пропускает свет неба. Гитлер сел — и три молодчика взобрались на эстраду, оседлали стулья, поглядывая безразлично на публику, проехались взглядами и по Петру Ивановичу. А тот попивал чаек. Отставил наконец чашку, приподнял палец, подзывая официанта. Глянул так, будто и не смотрел, на собеседника Гитлера, запоминая внешность, преспокойно вышел, с удовольствием отметил в вестибюле, что цветы продаются, свернул за угол, невозмутимо прогулялся по Вильгельмштрассе, заодно уж (а вдруг начальство заинтересуется!) зафиксировав автомобили Гитлера и его охраны на Мауерштрассе, после чего добрался до Тиргартена, походил и посидел, полный неясной тревоги, в истоках которой разобрался все-таки. При виде Адольфа Гитлера он испытал ту же подавленность, что и два года назад, когда случайно увидел Иосифа Сталина. Что тот Вождь, что этот — впечатление одинаковое.
Своим начальникам он, поразмыслив, решил: ни слова о Гитлере, потому что три года назад заполнял анкету и о происхождении написал: «Сын сапожника», что было сущей правдой, а кадровик хмыкнул: «Ну ты, грамотей… Пиши: ремесленника… А то у нас сын сапожника — один на всю страну». Так и не сказал начальникам о Гитлере, однако же намекнул: взад и вперед ходить по Вильгельмштрассе — нельзя, район этот не для свиданий с букетом в руке, очень уж он официальный, правительственный. Не вняли начальники здравому смыслу и, наверное, просчитались, а уж свои ошибки они умели замалчивать. Петр Иванович на следующий день все газеты просмотрел: ни строчки о встрече канцлера Германии с кем-либо, — видимо, не государственного значения было чаепитие в «Кайзерхофе». Но для Мормосова стало оно историческим, он с тех пор поверил в себя и девять лет спустя с полным равнодушием посматривал на заткнутый мохом тайничок: я ваших, сталинских и гитлеровских, дел не знаю и знать не хочу, мое время еще впереди, ускользну от вас при первой же оказии!
К лошадям он заглядывал все реже и реже, но все чаще думал о конце войны. 6 сентября поехал на станцию и получил у барышни берестяную трубочку, в ней прятался свернутый лист бумаги, письмо Юзефу Грыцуняку, наверное. Петр Иванович понес его старосте. Тот пришел в возбуждение, бросился к коменданту. В следующую ночь Петр Иванович спрятался за банькой, услышал шум мотора «хорьха», увидел в темноте крадущуюся фигуру, предостерегающе нашептал собаке о беде, которая ожидается от Шакала.
В семейном гнезде царило ожидание чего-то столь страшного, что лучше о нем не знать и заниматься привычным делом. Дочь носилась по лужайке, нелепо помахивая сачком и громко ругая бабочек, младший сын до гимназии еще не дорос, старшему уже четырнадцать, управляющий им не нахвалится, Вальтер учится у него хозяйствованию, что в другие времена было бы полезно: Гитлер оказался не таким дураком, чтоб отменить Веймарскую конституцию и права наследования старшими сыновьями имений отцов. Но если война затянется, солдатский ранец Вальтеру обеспечен, тотальная мобилизация выгребет юнцов из всех сусек. Мать хворает. Но в ясном уме, и еще более ясно мыслит жена. Тесть подъехал, ужинали в семейном кругу, даже мать в коляске подвезли к столу. Втроем — он, тесть и жена — уединились в бильярдной, новости из Берлина были хуже некуда. МИД получил данные о позиции союзников, еще ничего у них не решено, намечается встреча Большой тройки, однако мнение главного большевика пока такое: Германия должна быть сохранена (еще бы — вечный противовес Англии и Франции!), но ослаблена на двадцать миллионов человек, и под ослаблением следует понимать территориальные ущемления. Тесть разработал план эвакуации отсюда — под предлогом болезни матери, нуждавшейся в баварском климате. К русским попадать ни семье, ни ему тем более никак нельзя. Чекисты начнут с самого начала: сын расстрелянного заложника, по-ихнему — член семьи контрреволюционера, а потом вменят пятнадцатилетнему мальчику Вите Скаруте нелегальный переход границы. Ни срока давности у большевиков, ни каких-либо общепринятых норм права, придут сюда чекисты — и вся семья окажется в Сибири, если не будет расстреляна тут же. Потому и надо уезжать, потому все готово к отъезду. Но в любом случае войну надо кончать! И чем скорее, тем лучше, — и снова русский вопрос что делать, как покончить с этой войной.
Ответ нашел у Толстого.
Когда-то мать, учившаяся в киевской гимназии, заставила его дважды прочитать «Войну и мир», но только здесь, в имении, стал Скаруте понятен Кутузов, якобы уклонявшийся от сражения и только под Бородином схватившийся с Наполеоном. Умудренный кампаниями и походами, старый фельдмаршал учуял момент, когда надо кончать войну, дождался, когда две армии займут одинаково невыгодные позиции и будто бы бестолково начнут уменьшаться в количестве людей и лошадей, достигнут того предела, при котором станут возможны только мелкие кавалерийские укусы. И под Бородином вел себя соответственно: адъютанты докладывали о страшных потерях, а он благодушествовал. Русские отступили, сдали свои позиции французам, ибо — победили, чего не мог не понимать Наполеон, до конца жизни не желавший признавать поражения. У того же Толстого где-то обронена мысль: все честные люди должны объединиться, чтоб прекратить войну, как это сделали люди порочные, мерзавцы, ту же войну развязавшие. Сейчас, ровно через 131 год после Бородина, 7 сентября 1943 года, мерзавцы как раз те, кто печется о людских жизнях. Народ — это не Федор, не Иван, не Кузьма, не Фридрих, не Гейнц и не Курт, помноженные на десятки миллионов, а нечто, даже не из людей составленное и определению не поддающееся, и для сохранения народа надо не оттаскивать его от огня, а наоборот — пинками загонять в пламя войны. Иного не дано. Лопата истории швыряет людей в гудящую топку, давая тепло и энергию будущим поколениям и кое-что оставляя для века текущего. Взаимное истребление должно приблизиться к некоторой критической черте. Все хотят конца войны, первейший и самый надежный путь к этому — доведение численности противника до некоторой величины, при которой дальнейшая бойня бессмысленна, ибо ведет к такому падению рождаемости, при которой воспроизводство людей уже невозможно. Вся история войн — свидетельство сему. Столетняя война (Скарута изучал ее) завершилась потому, что появление младенцев становилось проблематичным. Природа сама накладывает запрет на дальнейшее самоистребление, природа сама заклинивает затворы винтовок и пушек, разрывает гусеницы танков, гонит людей сдаваться в плен, чтоб было кому осеменять женщин. Природа выше всех наивных устремлений двуногих, умнее, дальновиднее, она и толкает Вислени на инспекцию тыловых гарнизонов, на эффектные речи. Он будет убит, сколько бы стараний ни прикладывали власти города, куда он прибудет вечером 13 сентября. Гибель его — на людях — потребна всем, нужна и немцам, и русским, последним потому, что вслед за убийством последуют массовые расстрелы, колеблющиеся побегут в леса, пополняя поредевшие партизанские отряды, то есть увеличится количество людей, стремящихся убить других людей. Немцам же убийство Вислени полезно тем, что — Германия гибнет, сколько ни кричи устами Геббельса о «концентрации немецкого духа». Гиммлер назначен министром внутренних дел, а это значит, что духа как раз-то и нет. Сегодня русские взяли Конотоп и Краматорск, а завтра, видимо, отобьют Сталино, Донбасс, считай, уже не немецкий. Не все, однако, потеряно, и не так уж страшен черт, как его малюют. Да, брожение в генеральских верхах. Да, тыл разваливается. Армия терпит поражение за поражением. Но, как это ни странно звучит, немецкая армия только сейчас обучается войне, только сейчас в ожесточении боев рождается истинная немецкая армия, потому что до сих пор она побеждала не напрягаясь, преувеличенно веря в изначальную слабость русских. Не было у немцев равного им противника. А сейчас он появился — русские, причем сражающиеся в одинаковых с ними погодных условиях, не просто русские, а иная, но тоже арийская раса, — и расы эти когда-нибудь станут владыками мира. Ни дезертирства, ни массовой сдачи немцев в плен не замечается (Сталинград не в счет, там своеволие Паулюса), и хотя линия фронта неумолимо отодвигается на запад, сопротивление крепнет.