— Да, я видел. Там еще горит. Кстати, у тебя нет знакомств на железной дороге? Мне нужен будет билет до Берлина.
— Надо подумать… Ты когда едешь?
— Хотелось бы поскорее. Что у тебя за «важный вопрос»?
— У меня — важный вопрос? Ах да! — я и забыла. Понимаешь, я собираюсь продать дом, ну и хотела спросить, не будешь ли ты против.
— А при чем тут я? Дом твой, продавай на здоровье.
— Что значит «мой», все-таки папа подарил его нам на свадьбу, и вообще… мы там жили вдвоем… Ты, кстати, не забыл, что твои книги еще там?
— Их я могу забрать в любой день. Или свалю пока в гараже, если не будет куда перевезти. Машину так и не реквизировали?
— Нет, забрали только покрышки. Американские авто почему-то не реквизируют — кажется, из-за того, что нет запасных частей.
— Еще и из-за горючего, они ведь неэкономны. Знаешь, сколько жрет наша? Тридцать пять литров на сто километров, мне одной заправки едва хватало до Гамбурга… восемь цилиндров, еще бы, а рабочий объем — шесть и две десятых.
— А ты не хочешь ее забрать?
— Блестящая мысль. Особенно если вспомнить, что нет резины.
— Ну, на черном рынке можно достать, наверное. Розе сказал, что ты теперь будешь служить в Берлине…
— Да что он знает, твой Розе. Попытайся продать машину вместе с домом. А еще проще — дай объявление: «Меняю „паккард“ в хорошем состоянии, модель „родстер-734“, на дамский велосипед или кило шпига». В обоих случаях ты в выигрыше. А что, дом действительно хотят купить? Не понимаю, каким нужно быть идиотом — покупать сегодня дом в пригороде Берлина.
— Представь себе, покупают! Это для каких-то махинаций, мне объясняли, только я не очень поняла. Если разбомбят, им даже выгоднее, там что-то с возмещением ущерба…
— В Груневальде, впрочем, могут и не разбомбить, это не Сименсштадт. А где ты собираешься жить? — квартира отца ведь сгорела, ты писала.
— Да, там целый квартал сожгли в одну ночь. Но мне не нужна квартира — я, видишь ли… — Она замялась, явно не решаясь что-то сказать. — Эрик, только это строго между нами, ладно? Понимаешь… дело в том, что я решила удрать.
— Давно пора. Я и у Розе тогда спросил — какого черта она там торчит под бомбами. Поезжай в Тюрингию, вот где спокойно.
— Какая Тюрингия, я хочу в Лиссабон.
Чашка Дорнбергера зависла над столом.
— Куда? — переспросил он недоверчиво.
— Пока в Лиссабон, а там видно будет. Не смотри на меня так, будто я сошла с ума! Это совершенно реальный план. Сейчас у нас начинают снимать фильм о летчиках легиона «Кондор» — ну, те, что воевали в Испании, помнишь? Называется «Они атаковали первыми», у меня там совсем маленькая роль — молодая вдова испанского офицера, он был замучен красными, а она потом влюбляется в немецкого пилота. Павильонные съемки уже идут, а в июле вся группа выезжает на натурные. Естественно, в Испанию. Понимаешь?
— С трудом. Итак, ты едешь туда, а там пытаешься перейти португальскую границу. Каким образом ты думаешь это осуществить? Ты знаешь, как во время войны охраняются границы нейтральных стран?
— Ну, Испания ведь тоже нейтральна, и перебраться из одной нейтральной страны в другую…
— Не говори глупостей, Испания не нейтральна. Испания — это наш невоюющий союзник, она полностью под нашим политическим контролем, и наш посол в Мадриде имеет больше реальной власти, чем генералиссимус Франко.
— Ну, не знаю, — недовольным тоном отозвалась Рената. — Ты вот всегда так! Что б я ни сказала, у тебя сразу тысяча возражений. А я разговаривала с братом Лизелотты Кнапп — помнишь, такая пикантная блондинка с длинным носом? — он моряк и недавно вернулся. Их лодка была повреждена у берегов Португалии, они там высадились. Ну, конечно, их сразу интернировали, а он потом бежал из лагеря и очень легко перебрался в Испанию. Говорит, там контрабандисты и все такое, а охрана больше для порядка. Разумеется, будь мы вместе…
— То что было бы? — спросил Дорнбергер, не дождавшись продолжения.
— Нет, я просто подумала! Собственно, Эрик, а почему бы тебе… ну, я хочу сказать, ты тоже мог бы уехать…
— Дезертировать, что ли? Я, как тебе известно, нахожусь на военной службе.
— Бог мой, ну и что? Не станешь же ты меня уверять, что жаждешь пасть за фюрера и Великую Германию!
— Только не надо путать. Фюрер — это одно, а Германия — нечто совсем иное. Ты лучше скажи, что заставляет эмигрировать тебя…
Произнеся вслух это слово — «эмигрировать», — Эрих вдруг вспомнил свои ночные размышления. Можно подумать, он уже тогда предчувствовал, о чем пойдет речь. В самом деле, удивительные случаются совпадения.
— Что заставляет, что заставляет! — воскликнула Рената. — Да боже мой, все решительно! Я боюсь бомбежек, боюсь всяких повинностей и мобилизаций, мне все это надоело, понимаешь — надоело! Я уже не помню, когда я могла зайти в магазин и просто купить пару туфель, или шелковые чулки, или мех, или, наконец, просто съесть или выпить то, чего хочется! Я вчера полгорода обегала в поисках проклятых резинок для пояса, я не могу так больше!! Мне уже тридцать, Эрик, еще несколько лет — и я не получу ни одной приличной роли, я не Марлен Дитрих, чтобы до старости играть молодых героинь, пойми ты…
Она красиво разрыдалась, это всегда получалось у нее эффектно, режиссеры часто заставляли ее плакать в крупном плане. Сейчас, впрочем, она, возможно, и не играла. Остаться без резинок — это, конечно, серьезно, подумал Дорнбергер. Но что делать, каучук всегда был стратегическим сырьем, какие уж тут подвязки.
— Я тебя понимаю, Ренхен, — сказал он, подавив улыбку. — Это все неприятно, согласен. Но послушай, ты ведь не одна в таком положении. Вернее, можно сказать, что твое положение еще намного лучше, чем у других. Ты относительно свободна, тебе не надо ходить на работу или хотя бы думать о детях. Миллионы немецких женщин испытывают те же трудности и те же лишения, но плюс к этому они еще и простаивают по десять часов у станка, а дома у них дети, которых нужно и одеть, и накормить, и успокоить, когда начинают выть сирены…
— Да что мне до них! — закричала Рената. — Эти твои «миллионы немецких женщин» еще три года назад визжали от восторга, когда фюрер появлялся на трибуне! Вот пусть теперь и получают то, чего хотели!
— Ну, не все ведь визжали, — возразил он, — и далеко не все хотели войны. Не надо так думать о своем народе, это несправедливо и… высокомерно. Может быть, мы с самого начала понимали немного больше, чем простые люди. Во всяком случае, должны были понимать. А сделали мы что-нибудь? Ничего мы не сделали и не собирались делать, поэтому не надо теперь валить вину на других. Я ничего дурного не хочу сказать о твоем покойном отце, но разве не такие, как он, допустили Гитлера к власти?
— Не смей трогать папа! — завопила Рената. — Кто он тебе был — Гинденбург, Тиссен?!
— Ренхен, учись спорить спокойно. Твой отец был депутатом рейхстага…
— В тридцать третьем он сразу потерял мандат, ты это прекрасно знаешь!
— Знаю. Потому и потерял, что ни он, ни другие деятели Веймарской республики не сумели остановить Гитлера. Да и не пытались, если уж говорить всерьез…
Он допил остывшую кофейную эрзац-бурду, налил себе еще. Рената потрогала кофейник и зажгла под ним еще одну таблетку спирта.
— Бери побольше сахару, мне тут достали. У тебя нет сигареты? Мерси…
— Так что, видишь, — продолжал он, протягивая ей зажигалку, — даже такие люди в чем-то тогда ошиблись. Что касается женщин… которые, как ты говоришь, визжали от восторга… то их мужьям до того же тридцать третьего года случалось стоять в очередях за пособием по безработице. Не так это все просто. А эмигрировать…
Он не договорил и пожал плечами, задумчиво вертя зажигалку в пальцах.
— Ты помнишь профессора Ферми? Когда мы перед войной ездили в Рим, а потом нас всех повезли в Кортина-д'Ампеццо, он еще учил тебя мазать лыжи, — помнишь? Я потом тебе говорил, он получил Нобелевскую премию и прямо из Стокгольма махнул в Нью-Йорк. Так вот, я почему-то вспомнил сегодня в поезде. Все-таки не могу понять…
— Чего ты не можешь понять? — спросила Рената. — Что человеку опротивела страна, из которой сделали казарму? Что ему наконец захотелось пожить в нормальных условиях?
— Нормальных, — повторил Эрих. — Гм… не знаю, такими ли уж «нормальными» могут показаться итальянцу Соединенные Штаты. А насчет того, что опротивела страна, то это ведь тоже не самая достойная позиция — взять и уехать. Страна опротиветь не может; своя страна, я хочу сказать. Опротиветь могут порядки. Но если они тебе настолько противны, что ты не можешь больше с ними мириться, то делай что-то, пытайся как-то их изменить…
— Красивые слова все это. Что мог сделать твой римский профессор — свергнуть Муссолини?
— Ну, зачем же так радикально. Видишь ли, он мог продолжать читать римским студентам хорошие лекции, а это не так мало… потому что сейчас их вместо него читает какой-нибудь болван чернорубашечник.