— Студентка Трофимова.
В кабинете Любу ожидали двое: рыхловатого вида ректор института профессор Воронов и коренастый мужчина в белом халате поверх обычного костюма.
— Мой сын неожиданно уехал, — сказала Люба, входя в кабинет.
— Куда? — растерянно спросил ректор, ожидавший любых слов, кроме прозвучавших: у его студенток, как правило, не было сыновей, способных куда-то уехать самостоятельно.
— Не знаю, — Люба протянула записку ректору и опустилась на стул.
Ректор почему-то передал записку неизвестному мужчине, даже не развернув ее. Все молчали, ожидая, когда он ознакомится с ее содержанием.
— Об этом мы поговорим отдельно, — сказал он, возвращая записку Любе. — Вас вызвали по другому вопросу.
— Можно начинать? — со школьной неуверенностью спросил профессор Воронов.
Коренастый мужчина недовольно поморщился. Ректор, сбитый с толку исчезнувшим сыном студентки, некоторое время откашливался, перекладывая карандаши на письменном столе. Собравшись с духом и мыслями, сказал наконец:
— Не далее как вчера утром вы публично нанесли оскорбление действием доценту нашего института Фролову Евгению Афанасьевичу.
— Господи, — с явным облегчением вздохнула Люба.
Для нее все вдруг встало на свои места. Преследование Анны Васильевны с дочерью Машей, в которую был влюблен Егор; пощечина в вестибюле института, внезапный вызов к ректору и даже таинственный отъезд сына неизвестно куда, зачем и почему. Она мгновенно вспомнила свой последний разговор с Анной Васильевной, ее предостережения, по-женски быстро оценила присутствие в кабинете постороннего мужчины, явно не привыкшего к медицинскому халату, и все поняла. Охота за мышками продолжалась, только мышкой на этот раз посчитали ее, и следовало во что бы то ни стало сразу же сбить их со следа, а может быть, и показать собственные зубки.
—…Пережиток прошлого, — бубнил тем временем профессор. — Естественно, руководство института не может пройти мимо такого вопиющего факта. Высокий авторитет доцента Фролова Евгения Афанасьевича…
— Извините, профессор, но при известном стечении обстоятельств не студентка бьет по физиономии доцента, а женщина — мужчину. Вы допускаете такие обстоятельства?
— То есть как это понимать? — растерялся ректор. — Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что здесь возможны и личные отношения, профессор. А поскольку я — замужняя женщина, то убедительно прошу вас разрешить это недоразумение здесь, в этом кабинете. Я заранее согласна с любым вашим решением вплоть до отчисления из института, только без всяких публичных толкований. Думаю, что доценту Фролову тоже не хочется афишировать пощечину, поскольку это может не понравиться его жене.
— Безусловно, — буркнул коренастый, неожиданно улыбнувшись при этом.
Улыбка имела столько оттенков, что Люба замолчала. Ей вдруг показалось, что она в чем-то переиграла, и сейчас лихорадочно проворачивала в голове весь предыдущий разговор.
— Безусловно, есть много неясностей, но проступок экстраординарный, и мы не можем… — бубнил ректор, окончательно сбитый с толку как внешним спокойствием провинившейся студентки, так и в особенности подмеченной им странной улыбкой коренастого мужчины. — Конечно, мы тут посоветуемся…
— Ни к чему, — перебил коренастый. — Вопрос ясен. Идите. Пока.
Последние слова предназначались Любе, а «пока» прозвучало весьма странно: то ли как прощание, то ли как предупреждение. Люба отметила эту двусмысленность, но тут же встала и, поклонившись, вышла из кабинета.
Она уже спускалась по лестнице административного корпуса, когда сверху окликнули:
— Трофимова, задержитесь.
Сверху спешил коренастый. Без халата.
— А ты не проста, Трофимова, — сказал он, поравнявшись. — Лихо ушла в активную оборону, боевая подруга.
Вроде шутил, а глаза не смеялись. Сухими были, как колючки. Люба глянула в них, отвернулась.
— С сыном не поможете мне?
— Нет. Да никуда он не денется, в записке срок обозначен. Если завтра не явится, обращайтесь в милицию, это по их части, — открыл дверь, хотел шагнуть раньше Любы, но задержался, глянув через плечо. — А доценту этому теперь из института уйти придется. Ловко, Трофимова!
И вышел все-таки раньше Любы.
Егор приехал на следующий день, как и обещал. Он был уже дома, когда Люба пришла из института.
— Егор!.. — Люба бросилась к сыну, обняла, прижала. — Ох, сын, как же ты меня напугал…
— Ну чего ты? — смущенно говорил Егор, гладя ее по плечу. — Ну чего плачешь-то? Я тебе тут картошку сварил… И потом, я же доложил по всей форме: куда еду, когда вернусь.
— Теперь доложи, зачем ездил. По всей форме, — сквозь слезы улыбнулась Люба.
— Ездил в танковое училище узнавать насчет приема.
— Боже мой, Егор, зачем такая спешка? Сначала надо хотя бы закончить школу…
Разговаривая, они прошли из коридора в большую комнату. Люба села к столу.
— Садись. Расскажи, что узнал.
— Сначала почему такая спешность, а то будет непонятно, — произнес Егор.
Он ходил по комнате, по-отцовски сдвинув брови, и мать с гордостью и любовью смотрела на него. Это был ИХ сын. Ее и Алексея. Во всем — их сын.
— Я испугался, мам, — вдруг сказал он. — Испугался, что я трус, понимаешь? А трус не может защитить ни тебя, ни Машу. А ей нужна помощь, я знаю. Моя помощь, а какая помощь от труса?
— А почему ты вдруг решил, что ты — трус?
— Вдруг — это ты правильно сказала, очень правильно. Я ведь вдруг испугался, понимаешь? Испугался, аж поджилки затряслись, а кого? Кого?
— Кого же, Егор? Кого ты испугался?
— Она даже разговора не стоит. Детский какой-то страх из-за милицейского свистка. Но он же был во мне, был, я знаю, я чувствовал его. И долго думал потом: как же так? Значит, страх живет во мне, так получается? Значит, надо его задавить, пока он еще маленький, еще детский. Пока он не вырос — там, во мне, где шевельнулся, — его надо задушить, а то он всего меня заполнит, и тогда все. Армия прощай, Маша прощай, да и я, Егор Трофимов, сын командира Красной Армии, тоже прощай. Могу я такое допустить? Ты можешь? Отец может?
Он не кричал, не метался по комнате, не впадал в истерику. Он размышлял вслух, говорил очень рассудительно, словно еще раз пытался разобраться в себе самом до конца. Люба поняла, что он серьезно озабочен, может быть, не столько каким-то мистическим страхом, который обнаружил в себе, сколько тем, что вчера еще был мальчишкой, а завтра утром проснется юношей. Его сдержанное волнение передалось ей, и она тоже постаралась быть рассудительной и серьезной.
— Я понимаю тебя, сын. Но все-таки, может быть, следует сначала закончить школу? Образование только поможет тебе справиться со всеми страхами.
— Образование, вероятно, поможет, а вот время — нет. Если я этого трусливого гада сейчас в себе не удушу, потом поздно будет. Потом я стану трусом с образованием, вот кем я стану.
— Но ведь в танковое училище принимают после средней школы, разве не так, Егор?
— Принимают и после девяти классов, я все узнал. Если нет троек.
— А у тебя их — полтабеля, — узнав о тройках, Люба очень обрадовалась, но всеми силами сдерживала радость.
— Каких, мам, каких? По литературе да истории? Это не по профилю.
— Все это слишком серьезно, Егор. Подождем отца, а тогда и решим.
— Поздно, поздно, поздно! — Егор трижды стукнул кулаком по ладони, подтверждая каждое «поздно». — Гад этот во мне растет и растет, даже ночью чувствую, как он там внутри шевелится. Но я все разузнал, все. Меня возьмут в роту подготовки, весной допустят к экзаменам.
— Нет, Егор, так скоропалительно жизнь не решают, — Люба опять встревожилась. — Надо все взвесить, посоветоваться, обсудить…
Егор вдруг улыбнулся, и она замолчала. Потом спросила:
— Чему ты радуешься, хотелось бы знать? Собственным капризам?
— Посоветуемся, взвесим, обсудим, да? Это ведь для него, для страха моего, питание. Это он сейчас ликует, это он улыбается, твою поддержку почуяв. Ему поддержку, а не мне, вот ведь в чем тут дело. Странно получается, мам, я человеком хочу стать, Маше опорой… Ну и тебе, само собой. А ты подождать уговариваешь. Потом, мол, Егор, после дождичка в четверг. Жизнь нужно делать, а не ждать, пока она из тебя что-то там сама сделает. Делать, мама, так отец меня учил. И мое решение окончательное. Завтра заберу из школы документы — и в училище. Помнишь четвертый пункт боевого приказа? «Я решил», вот как он звучит. Так я — решил.
И вышел из комнаты. А Люба тихо и беспомощно заплакала.
На следующий день она собирала сына в танковое училище. Аккуратно складывала пожитки в небольшой чемоданчик: трусы и майки, которые в те времена назывались «соколками», теплое белье и свитер, носки и портянки. Она прекрасно понимала, что такое служить в армии, знала, что всем этим вещам суждено так и остаться в чемодане, который сунут в номерную ячейку вещевого склада, но только так она могла проявить заботу о сыне. И еще Люба ясно представляла себе, что Егор добьется своего, как добился ее письменного согласия на уход из школы, получит все причитающиеся ему документы и характеристики, и завтра — ну, в крайнем случае, послезавтра — она проводит его во взрослую жизнь.