После долгого пути с бесконечными пересадками и голосовками на перекрестках дорог Валя не чувствовала усталости. Там, в дороге, она еле держалась на ногах. Теперь же чувствовала себя удивительно бодро, весело и только немножко тревожно. До фронта остался всего какой-то десяток километров. Впереди бои, новая, совсем неизвестная жизнь с трудностями, лишениями, опасностями. Тревожно ей было и потому, что там, позади, в Москве, осталась мама, подруги и все-все, что окружало ее с детских лет и до того недавнего дня, когда она в шинели, с вещевым мешком в руках стояла на платформе Ярославского вокзала. Словом, она была в состоянии человека, завершившего один этап своей жизни и уже шагнувшего, но еще не вошедшего в этап другой. Валя совсем не думала об этом. Она сбросила шинель, ушанку, расчесала коротко подстриженные волосы и, оправив гимнастерку, присела к окну. На улице едва заметно голубели прозрачные сумерки. Тонкие ветки голых вишен нежно клонились к еще не оттаявшей земле. Но розоватые почки деревьев уже набухли, и у самых стволов внизу упрямо иглилась удивительно зеленая травка.
— Любуешься? — обняв девушку, спросила Марфа.
— Да, — протяжно вздохнула Валя. — Весна…
— Весна! — с таким же вздохом проговорила Марфа. — Весна! — совсем другим голосом, сурово и тревожно, повторила она. — Что принесет нам эта весна? Второй раз встречаю я весну на фронте и второй раз жду чего-то необыкновенного. И на воине, как нигде, больше всего человек о своей жизни думает. В самые страшные моменты так жить хочется, что все бы отдала, лишь бы не погибнуть, а жить.
Марфа смолкла. В неярких отсветах уходившего дня лицо ее стало необычайно мягким, мечтательным и немного грустным. По-мужски большие, сильные руки ее нежно перебирали Валины пальцы. Пепельные, словно подернутые сединой волосы упали на высокий лоб, и от этого лицо Марфы стало еще мягче и нежнее.
— Ты, Валюша, молода, только вступаешь в жизнь, — начала она материнским, но строгим тоном. — Скажу тебе только одно: не забывай, что ты девушка и что ты пошла на святое дело, на войну! Нас с тобой никто не приневоливал. Мы добровольно пошли не юбками крутить, а воевать! Воевать! Слышишь? Что греха таить: немало дурех, которые в армию за женихами ринулись. Конечно, каждой женщине свое счастье найти хочется. Только искать-то нужно его не так, как некоторые финтифлюшки. Не гоняться за чинами, а дело свое делать, спасать жизнь людей наших. И знаешь, Валюша, — вдруг снова мягко и нежно продолжала она, — какое это счастье, когда ты чувствуешь, что сделала большое дело и что ты чиста перед всеми! Перевязываешь раненого, а он так смотрит на тебя, словно всю душу свою передать тебе хочет. Да разве такой взгляд, разве такую душевность можно променять на сюсюканье любителей женских юбок! А любовь, любовь и на фронте может быть, и даже сильнее, чем где- либо, но только любовь чистая, без грязи. Вот в этом-то и главное. Понимаешь, Валюша?
— Понимаю, — прошептала Валя и прижалась к могучей груди Марфы.
* * *
Вторая пулеметная рота передала свои позиции соседям и вместе с батальоном вышла в резерв на формирование. После восьми месяцев окопной жизни маленькая полуразбитая деревушка в окружении чахлых кустарников и кочкастых лугов показалась старшему сержанту Козыреву настоящим раем на земле. Словно впервые увидев белый свет, он с наслаждением ходил по кривым улочкам, смотрел на придавленные соломенными крышами крохотные домики и жадно вдыхал приправленный дымком сельский воздух. Разморенный привольем и тишиной, Козырев собрался было до обеда прилечь в хате, но прибежал связной и вызвал его к ротному командиру.
— Лейтенант Дробышев в штабе полка дежурит, — явно недовольный чем-то, хмурясь, сказал Чернояров. — Вот, пополнение принимайте, — кивнул он в сторону троих солдат, стоявших около дома. — Укомплектовывайте расчет Чалого. Наводчиком будет вот он, Гаркуша, помощником — Тамаев, а подносчиком патронов — Карапетян.
Когда Козырев, а вслед за ним Гаркуша, Алеша и Ашот вошли в сумрачную избу, с подслеповатыми, наполовину забитыми фанерой окнами, Чалый, сидя на застланном соломой полу, возился с тремя малышами. У зевластой печи, подложив под щеку исхудалую руку, стояла хозяйка дома.
Увидев Козырева, Чалый поспешно встал.
— Дядя Боря, куда же вы? — прокричал с пола самый старший из детей, чумазый мальчик лет восьми.
— Куда зе, куда? — залепетала девочка поменьше. А самый младший, карапуз лет четырех в одной коротенькой рубашонке, обхватил голыми ручонками сапог Чалого и со всей силой тянул к себе.
— По отцу истосковались, — горестно вздохнула хозяйка.
— На фронте? — глядя на ее бледное, исхудалое лицо, спросил Козырев.
— Известно где, там, — безразлично проговорила хозяйка и, вдруг просияв, оживленно продолжала: — Третьего дни письмо получили, первое за всю войну. Я уж и не чаяла о живом-то о нем услышать. Только во сне почти кажну ночь видела. Гадать ходила. Бабка тут одна у нас, хорошо ворожит. Раскинет карты. «Цел твой Микола, — говорит, — болезни переносит, но живехонек. Ты жди, — говорит, — его, Федосья, не сумлевайся». А как не сумлеваться? Она, бабка-то, почитай, всем нам, солдаткам, говорила одно и то же, обнадеживала, видать, чтоб не отчаивались мы.
Федосья смолкла, вытерла кончиком платка слезы и, озарясь мечтательной улыбкой, сказала:
— А мне-то бабка правду на картах напророчила. Жив Микола мой. Ранен два раза, в госпитале лечился, орден ему дали. А теперь опять воюет под Ленинградом гдей-то.
И печальный и радостный рассказ хозяйки взволновал всех. Присев к столу, Козырев упрямо склонил крупную голову. Чалый прижал к себе притихших детей и, раскачиваясь, молча убаюкивал их. Ашот нетерпеливо переминался с ноги на ногу, вздыхал приглушенно, закрывая рот ладонью, покашливал и, словно боясь взглянуть на хозяйку, все время смотрел на выбитый земляной пол. Даже неугомонный Гаркуша примолк и стоял, не шевелясь, будто пристыл к покосившейся дверной притолоке.
— А вы как же тут жили, при немцах-то? — не поднимая головы, хрипло спросил Козырев.
— Какой там жили! — махнула рукой Федосья. — В погребе скрывались, а летом в бурьянах, на огороде. Тут, в избе-то, немцы хозяйничали. Одни уйдут, другие приходят. Как тот год, так и этот. Вот уж нынче зимой корову порешили. Берегла я ее, в яме за огородом прятала. Разнюхали, проклятые, враз раскромсали, бедняжку… И остались мы ни с чем. Слава богу, хоть удалось малость картошки припрятать да свеклы штук с полсотни сберегла. Вот и кормились одной картошкой, а со свеклой чай пили заместо сахару, вприкуску. Беда, да и только: ни скота не осталось, ни кур.
— Будут, будут и скот и куры! — гневно сказал Козырев. — Все у нас будет. А с ними, с паразитами, мы сполна поквитаемся! Вот! — повернул он к Алеше и Ашоту багровое лицо с черным шрамом на подбородке, — Вот за что мы воюем, за что ни крови, ни жизни своей не щадим! За жизнь людей наших, за то, чтоб не измывались фашисты над ними, чтоб жили они свободно…
Рано утром раздалась самая обыкновенная, будничная и привычная команда «подъем».
— Быстрее, быстрее, на физзарядку опоздаем, — стоя у двери, торопил Чалый.
— Черт те что удумали! — сонно бормотал Гаркуша. — На фронте зарядка! Мабудь, и осмотр утренний будэ и с писнями на прогулки пойдем?
— И осмотр будет и прогулка. Все, как по уставу положено, — невозмутимо ответил Чалый.
— По уставу, по уставу! Вот шандарахнет фриц дальнобойной, враз все уставы и все наставления пропишет.
Когда пулеметный расчет вышел из дома, на улице еще держалась зыбкая утренняя темнота. Гулко топая по подмерзшей земле, солдаты бежали, переходили на шаг, вновь бежали; рассыпавшись «на длину вытянутых рук», проделали несколько упражнений и, разгоряченные, шумно дыша, разошлись по своим хатам.
— Вот водичка свеженькая. Из колодца только принесла. Мойтесь, пожалуйста, — приветливо встретила вернувшихся пулеметчиков Федосья. — Вот и полотенчики. Старенькие, правда, но чистые. Вчера выстирала.
— Не надо, Федосья Антоновна! Зачем все это? — пытался остановить ее Чалый. — Полотенца у нас свои есть. И воды сами принесем.
— Что вы, что вы! Свои полотенца вам на войне пригодятся. Там постирать-то некому.
«А мы где же? — растерянно подумал Алеша. — Значит, еще не на фронте». Он хотел было спросить Чалого, но постеснялся, вышел из дома и принялся рубить хворост на топку.
— Давай, давай! — толкнул его в бок Гаркуша. — Старайся, лычки ефрейторские заслужишь!
— Отстаньте, что вам нужно? — рассердился Алеша.
— Ну ладно, ладно, не пыли! Побереги свою ярость для фрицев, — миролюбиво сказал Гаркуша и скрылся за дверью.
«Что ему надо, что пристает? — раздраженно подумал Алеша. — Так и пышет злостью».