– Это вам за Белоносова, шкура-мать!.. – Он приставил автомат в затылку лежащего. Нажал на спуск. И из-под ствола брызнуло грохотом, твердыми ломтями и жижей, словно раскололся горшок. Тело лежавшего дернулось, подскочило и замерло. Медленно поворачивалась стопа в черной калоше.
– Это вам за Птенчикова, шкура-мать!.. – Майор приставил ствол к другой голове и выстрелил. Брызнуло, шмякнуло в стену, и тело, подброшенное, ударилось костисто об пол. Соседний лежащий заворочался, задвигал гибкой спиной и затих. Только связанные руки его за спиной шевелились. Крайний, с бритой макушкой, смотрел, скосив голову, и его выпуклые глаза ярко, слезно блестели.
– Это вам за лейтенанта!.. – Грачев навел автомат на голову третьего пленного и в упор раздробил ее, разбрызгал красно-белую мякоть.
Бинт на его руке размотался, мешал, и он снова зубами пытался его завязать. Держал автомат над головой последнего пленного, и тот из-под ствола, почти касаясь его бритой чернявой макушкой, смотрел не мигая и плакал.
– А это вам за Варгана, шкура-мать!.. – Он сделал четвертый выстрел. Голова пленного, уменьшенная, без затылка, с откупоренной красной крышкой лежала на полу, смяв курчавую бородку. А вместо глаз выпучились огромные бело-красные пузыри.
Кологривко тупо, без сил, смотрел на убийство пленных. Майор, тяжелый, сутулый, стоял с опущенным стволом. Мушка была в жирном, горячем и липком. В проеме дверей серебрилось зимнее поле, далеко розовели сады.
Кологривко пил из фляги, чувствуя тупую боль в затылке, под лобной костью, на дне глазниц. В его оглушенном сознании, в сумерках тупого удара оставалась малая скважина, сквозь которую он видел свет, ощущал свою боль, понимал движение предметов. Но главная большая часть разума оставалась затемненной, и он не понимал полного значения слов и поступков. Дорожил малой скважиной света, прорубленной в жизнь, осторожно в нее протискивался.
Он видел – майор сидит на полу, привязывает кубики взрывчатки к своему ремню, к нагруднику, складывает их аккуратно в мешок. Приторачивает обрывком шнура. Надевает, навьючивает на себя. Становится тяжелым, бугристым. И при этом лицо его морщится от боли – мешает отстреленный палец, мешает охвостье бинта.
– Ладно, Кологривко, чего уж там, я виноват, а то кто ж?… Завел вас сюда, шкура-мать!.. Парней, сынков загубил!.. Видит бог, не думал, что влипнем!.. Думал, пошерстим их легонько, и – обратно, к заставе!.. А их тут как вшей недобитых!..
Он затягивал ремень, чтобы бруски взрывчатки были у него на спине. Его взлохмаченная голова заслоняла прямоугольник дверей, далекое поле, туманные сады. Кологривко из своей скважины света, увеличивая ее, раздвигая, вспомнил, что недавно, там, где находилась голова майора, была желтая луна и он, Кологривко, смотрел на нее сквозь черные сцепления ветвей.
– Ладно, я виноват!.. Орден хотел, врать не буду!.. Должность комбата хотел!.. Из-за этого вас подставил!.. Дерьмо я, а кто же еще!.. В жизни ничего не умел!.. Только воевал, шкура-мать!.. Пьяница, водку жрал!.. Бабник!.. А счастья своего не имел. Жена ушла, сын где растет – не знаю!.. Сюда, в Афган, пришел, думал: «Ну, мое началось! Дорвался! Повоюю!..» Не дали!.. Не война, а дерьмо!.. Дикари в дырявых портках нас лупят, а мы ничего не можем!.. Вертолеты имеем, броню имеем, армейскую артиллерию!.. А дикари с бородой нас лупят!.. Разве так воюют? «Дайте воевать!..» Не дают!.. Ни войны, ни мира!.. Армию губят, офицерский корпус гноят!.. Кто послал! Кто нас, русских, на позор вывел?… Могу я его сюда притащить, в этой «зеленке» поставить! «Смотри, гад! Вот мы какие! Этого хотел?…» Я бы его заставил нашу блевотину хлебать!.. Ненавижу!.. Была бы бомба, привязал бы к себе, всю землю взорвал, шкура-мать!.. Чтоб больше не смердила, очистила место под солнцем!..
Он натягивал лямки мешка, встряхивал ими, чтобы взрывчатка улеглась поудобнее. Заматывал грязный бинт.
– Ты меня прости, Кологривко!.. Я тебе больше ни командир, ни товарищ! Ничем тебя не спасу!.. Вот тебе автомат на пол-очереди! Куда хочешь ее пусти!.. Хочешь в небо, хочешь в себя!.. Ты меня не суди! Я себя сам сужу!.. Последняя просьба – бинт, шкура-мать, мешает! Завяжи мне его, Кологривко!..
Он подошел, протянул свою перебинтованную, с красным тампоном руку. Кологривко тупо, оглушенно поймал охвостье бинта. Разодрал надвое. Неловко, негнущимися пальцами, завязал узлом вокруг запястья, на котором часы гнали по кругу секундную стрелку. В оглушенном, полутемном сознании прапорщика что-то стучалось и билось. Он что-то хотел сказать майору, о чем-то его просить. Но не было мыслей и слов. Бессловесно припал своим лбом к забинтованной грязной руке. И майор не отнимал свою руку, а отнимая, вскользь, незаметно, провел рукой по его голове.
Встал, горбатый, раздутый в поясе от взрывчатки. Подошел к убитым душманам. Нагнулся. Поднял белую, скрученную чалму. Размотал ее в мятое полотнище. Достал из брезентового «лифчика» гранату. Выдрал кольцо. Намотал на гранату, на сжимавший ее кулак полотнище. И не оглядываясь на Кологривко, пошел к выходу.
Кологривко сидел у стены и видел, как он удаляется. Идет от него по прямой, уменьшаясь, как по невидимому, тончайшему лучу. Пересек двор, переступил убитого, не став его огибать. Перелез развалины стены, хотя можно было их обогнуть. Казалось, он идет по лучу наведения, нанизан на него, движется не своей волей, а чьей-то иной, уловившей его в невидимый точный луч.
Он вышел на поле, на белесую стерню с остатками несжатых колосьев. Шел тяжело, переваливался, держа над собой белое полотнище. Переступал обваловку, мелкие русла арыков – туда, к садам, к туманным, розовым зарослям.
Остановился посреди поля и стал вяло качать своим флагом. На белое колыхание осторожно вышли из зарослей двое. Кологривко видел сквозь светлый проем в стене – далекое серебристое поле, стоящего посреди майора, вялое колыхание тряпки. Двое чужих стрелков осторожно подходили к нему, все ближе и ближе.
Мелькнула короткая вспышка. В том месте, где стояли майор и стрелки, ударил взрыв. Из черной колонны земли и дыма, разрастаясь, увеличиваясь, поплыло над полем тусклое облако. Вьщелило из себя два рукава, рыхлое тулово, косматую голову дыма. И казалось, майор, превращенный в дым, увеличенный, бестелесный, плывет над садами, над разрушенными, пустыми селениями.
Раздвинулся, просветлел полным объемом боли и ужаса его сотрясенный контузией ум. Он – один, живой, среди убитых, растерзанных пулей и взрывчаткой друзей, среди умерщвленных его оружием врагов. Один в окровавленных тесных развалинах. Скоро придут враги и его уничтожат. Смерть, летавшая рядом, рубившая тьму огненными штырями и лезвиями, протыкавшая чужие тела, – эта смерть промахнулась, ударила его тупо в затылок. Но теперь, обойдя других, на каждом оставив остывавшую рану, догнав на поле удалявшегося майора, смерть снова вернется в развалины и коснется его. Из садов через поле придут осторожные, в белых повязках люди, просунут в дверной проем стволы автоматов, и он будет изрублен у грязной глинобитной стены.
Убитые майором пленные лежали, связанные, окровавив пол и стены. Полоса солнца освещала ноги в чувяках. В темном углу недвижно бугрились другие мертвецы. Казалось, в доме над убитыми еще носились их души, схватывались, давили друг друга в рукопашной. Кологривко чувствовал эту бестелесную, беззвучную схватку.
Взял автомат с полупустым магазином. Выбрался на солнце. Растерянно озирался.
Среди глиняных запекшихся глыб в колючем бурьяне лежали убитые. Маленькими, красноватыми россыпями блестели гильзы. Под ногами стеклянной чешуйчатой змейкой блеснули мусульманские четки. За развалинами, удаляясь в разные стороны, тянулись сыпучие холмики кяриза. На поле среди стерни темнели неживые бугорки, оставшиеся после атаки. Туманились в зимнем солнце сады, горчично желтел обвалившийся, похожий на отпечаток ракушки кишлак. И над всем было белесое, пустое, без облака, без птицы, небо чужой стороны, где ему суждено умереть.
Он метался взглядом, искал, где бы спрятаться, во что превратиться, чтобы те, в легких накидках, идущие сквозь сады, не нашли его. Может, в малую красную гильзу, смятую тяжелым ботинком? Или в стеклянные, с золотистой кисточкой четки? Или в убитого с голубоватой чалмой? Может, в убитого ему превратиться?
Эта мысль, показавшаяся на мгновение спасительной, тут же превратилась в панику, в ужас. Стала темнить, сжимать сотрясенное сознание. «Зеленка» была готова двинуться с места, пойти на него своими пнями, развалинами, сжать и расплющить. Он сидел, озираясь по сторонам, и крылатая Дева несла над ним смертоносную розу.
И он стал молиться. В его испуганной, ожидающей смерти душе отворились запечатанные долгие годы двери. Словно открылись другие глаза, другие мысли и чувства. Он обращался к пустому небу, умолял не его, а летящий, белесый, рассеянный над всякой жизнью свет, не имевший конца и начала.