— Здорово, конечно. Это уже похоже на войну. Жаль только — бомбежек нету.
— Так, — резюмировал Павка. — А сейчас слушайте внимательно. Читаю Указ Президиума Верховного Совета СССР о дополнении Закона о всеобщей воинской обязанности…
Мы затаили дыхание. Неужели и нам позволят воевать?.. Да не мотай душу, Павка!
— Военное обмундирование, — торжественно пел Павка, сияя синими девичьими глазами, — выданное лицам рядового и младшего начальствующего состава, призванным в Красную Армию и Военно-Морской Флот по мобилизации и по очередным призывам и отбывшим на фронт, переходит в их собственность и по окончании войны сдаче не подлежит..
Павка умолк.
— Ну, каково, а?!
— Что — ну? Дальше читай.
— Все. Дальше подписи… Сами знаете, чьи. Глеб разозлился:
— Ну и Павка! Отличился. Думаешь, мы из-за обмундирования воевать хотим? Дубина.
Мне тоже стало обидно. Вот так Павка! Лишь Вилька отнесся к нему с добродушной иронией, сказал:
— Гражданин полководец, что касается шмуток, Вилен Орлов в них не нуждается. Я лично просто так, задаром желаю отличиться.
Павка не спеша пригладил вихры, произнес сочувственно:
— С кем я связался? Ваша неспособность видеть дальше, собственного носа приводит меня в отчаяние. При чем здесь какие-то шмутки? Сколько, по-вашему, может проносить боец обмундирование во фронтовых условиях?.. Ну месяц… от силы — два. Поняли, в чем суть?. Живее шевелите мозговыми извилинами!
Мы, наконец, смекнули, куда он клонит. Восторгам нашим не было предела.
— Ты — гений, Пашка, — объявил Глеб. Вилька и я охотно подтвердили: Пашка — гений.
— Ну уж… — смутился Корчнов. — Скажете тоже. Я еще вчера вечером задумался, когда по радио итоги семидневных боев передавали. Фашисты потеряли полторы тыщи самолетов и две с половиной тыщи танков. Еще недели две-три, а дальше что? Палками будут воевать? Наши их заманили, а потом ка-ак вдарят, окружат, — гитлерята и лапки кверху.
Павка подпрыгнул, сорвал черешневую сережку, пожевал, сморщился.
— Кислая еще… Значит, ребята, насчет МПВО — это железно. Послужим, осмотримся, наберемся опыта, всевобуч пройдем быстренько — и на фронт. У меня план разработан. Вот только бы обмундировку раздобыть. Без нее трудно.
Вилька оживился.
— Обмундировку беру на себя… Ты, Глебчик, не пронзай меня смертоносным взглядом. Довоенный Вилька отдал концы. Завязано. Я все по-честному. Кой-какое барахлишко у меня есть? Есть. Я обращаю его в денежные знаки, подделка которых карается законом… Ну в общем все будет, как полагается: товар — деньги — товар.
— В остальном положитесь на меня! — Павка ликовал. — Сработаем, как по нотам.
Глеб молчал, молчал и ошеломил:
— А родителей… Родителей не жаль? Волноваться будут.
Мы погрустнели. Я представил себе картину: мама просыпается и видит — кровать пуста, на столе записка! Мама хватается за сердце, расталкивает папу. Они, конечно, не станут кричать и валяться на полу в истерике. Они у меня не такие. Но, говорят, когда переживают скрытно, нутром, — это еще больнее. И без того мама — милая моя маленькая, тихая мама! — седеет, серые глаза поблекли, морщины вокруг них паутинятся. Да и папа уже не тот, не довоенный. Сутками на работе пропадает, приходит злой, усталый. Злой — это потому, что и его на фронт не пускают, я об этом догадываюсь. И изменился он как-то очень быстро. Вдруг обнаружил я у него лысину. Все время ее не было, а вчера появилась. Вот тебе и хваленые папины кудри!
Имею ли я право причинять горе родителям?.. Нет, конечно. Они поймут, обязательно поймут: их сын ушел выполнять свой долг. Они должны гордиться мной.
Я сознавал, что лишь прикрываюсь словом «долг» как щитом. Поэтому угрызения нечистой совести давали о себе знать: «Долг! Врешь, братец. Ты еще толком не понимаешь, что такое — долг. Был бы уверен, что война протянется год, не суетился бы. Просто боишься прозевать настоящую военную игру. Честолюбие заедает, мол, такой удачный случай храбрость свою показать. Такого случая больше не сыщешь. И потом… как приятно будет рассказывать в Театральном институте: „Когда мы штурмовали Берлин…“ — „Как, ты был на войне?! — девочки-студентки смотрят на тебя круглыми восторженными глазами. — Сколько же, Юра, тебе лет?“ А ты в ответ небрежно бросаешь: „Семнадцать с половиной. А на фронт я ушел добровольцем…“ Вот ты какой гнус, Юрка. Долг, конечно, долгом. Но ты ведь главным образом о медали мечтаешь. И об ордене. Только в этом даже самому себе признаться боишься».
Ребята, видимо, думали примерно о том же. За исключением Павки. Этот, я уверен, считает унизительным думать о наградах. Для него возможность повоевать — уже награда. Вот и сейчас Павка, скептически улыбнувшись, нарушил молчание:
— Вояки, патриоты! Тошно смотреть. Особенно он ополчился против Вильки.
— Ну еще можно понять этих двух героев. Боязно им мамкину юбку из рук выпускать. Но ты, Вилька, чего нос до полу свесил? Один-одинешенек, что хочешь то и делай.
Вилька хитро прищурился.
— А я за компанию. Задумался — и так мне грустно стало! Вдруг убьют — кто тогда плакать будет? Обидно.
— Не убьют, — заверил Глеб и изложил свою новую теорию. — Война — это как государственный беспроигрышный займ. У меня целая кипа облигаций. Все беспроигрышные, а двадцать пять тысяч никак не загребу. И не видел счастливцев, которые отхватили четвертак с тремя нулями. На войне погибнуть — все равно, что…
— Двадцать пять тысяч карбованцев прикарманить! — чуть ли не плача от смеха, заорал Вилька. — Браво, товарищ Аристотель. Вот это называется выдал!..
Мы катались по траве, держась за животы. На этот раз Глеб превзошел самого себя. От избытка чувств мы навалились на нашего «теоретика» и устроили «кучу-ма-лу». Глеб рычал, отбивался, разбрасывал нас в разные стороны, а мы все налетали и налетали. Наконец он взмолился:
— Хватит, ребята, сдаюсь…
Взмокшие, тяжело дыша, мы повалились в траву и с наслаждением «доедали» Глеба.
— Слышь, философ, если башку оторвут — какой это выигрыш? Тысяч десять, а?
— А в мягкое место угодит?
— В мягкое — это все равно, когда номер совпал, а серия не та. Повезло, значит, но не совсем.
Давно мы так не смеялись — с самого начала войны. Глеб сперва обиделся, но потом раздумал и сам рассмеялся.
Вскоре мама позвала нас обедать. Мы ели молочную лапшу, зло наперченные голубцы и выдумывали наши будущие подвигу которые мы, конечно же, совершим, сражаясь с зажигательными бомбами и пожарами.
Мама печально улыбалась и вздыхала:
— Ребятишки вы еще, ребятишки…
Следующие дни город лихорадило. Судя по сводкам и газетным статьям, немцев били на всех фронтах. Озадачивало лишь появление все Новых направлений. По улицам грохотали сапогами новобранцы и с присвистом пели:
От пули нам не больно,
И смерть нам не страшна!..
Песня эта удивляла и радовала.
Появились первые транспорты с ранеными. Мы, разумеется, кинулись перетаскивать носилки — я в паре с Глебом, Вилька — с Павкой. Переносили искалеченных бойцов в нашу школу. Первый же раненый изумил, испугал и, пожалуй, рассердил. Стараясь идти в ногу, я жадно рассматривал человека, побывавшего в настоящем сражении, пролившего свою кровь. Собственно лица его я так и не разглядел — одни воспаленные глаза в белесых ресницах; все остальное старательно упаковано в бинты с искусно сделанным отверстием, чтобы можно было кормить и поить.
Мы несли носилки осторожно, но раненый все равно стонал и ругался. Ругался довольно культурно. Значит, он чувствовал себя не так уж плохо. Изнемогая от любопытства, я не выдержал, спросил:
— Ну как там, на фронте? Здорово дают прикурить фашистам?
Он посверлил меня злым, тяжело больным взглядом, и вдруг из отверстия для кормления вырвались странные слова:
— Любопытный больно — дуй сам на передок, а то вымахал с Коломенскую версту…
Определенно он был не в себе. При чем тут Коломенская верста? Росту во мне сто восемьдесят два сантиметра. Что в этом плохого? Разве я виноват, что в армию не берут, хоть и рост подходящий? Разве…
Я чуть не выронил из рук носилки. Только сейчас я заметил, что человек на носилках, прикрытый тонким одеяльцем, выглядит очень странно. Он был широкоплеч, с массивной грудью, из рукавов бязевой рубахи выглядывали здоровенные кулаки. Но снизу он походил на карлика. Там, где полагается быть коленям, одеяльце сбегало словно с крутой горки и дальше уже стелилось гладко, плоско.
Он, видимо, заметил мое смятение, сказал хрипло:
— Ты… «не того… Это я со зла — ноги у меня померли. Не серчай, парень.
Потом мы переносили других раненых. Были среди них и сердитые, и капризные, и веселые. Среди не очень тяжелых балагуры даже были, но образ первого увиденного мною человека, обгрызенного войной, поразил воображение. Не такая уж, оказывается, веселая штука — бить фашистов. Подспудно шевельнулась подлая мыслишка: „А чего, собственно, спешить? Раз не берут, значит, так надо. Сказали же — до особого распоряжения“.