«…У нас произошли, некоторые перемены, второй батареей командует теперь капитан Одинцов взамен выбывшего капитана Аплетина. Дела Аплетина плохи, рана, вначале не показавшаяся серьезной, теперь сильно загноилась и дает лихорадящий жар всему организму. Вчера проведывали его в лазарете, отнесли вино, яблоки, но посещение оставило его равнодушным, даже яблоки, составляющие редкость по нынешнему времени года, не вызвали у него никакого оживления…»
«…Вчера с обеда в продолжение трех часов без перерыва была сильная перестрелка на левом фланге. Перед нашими же позициями неприятель ничем себя не проявлял, и, пользуясь затишьем и свободою от службы, я употребил это время с большой для себя пользой: постриг свои волосы и вымылся в горячей воде, которую согрел и принес Афанасий, с его же помощью пересмотрел свой гардероб и определил, что надлежит подвергнуть чистке и, починке, а затем, до начала дежурства, в продолжение получаса или даже больше читал несколько страниц из «Писем русского путешественника», которые мне нравятся тем, что уводят от наскучившей и безотрадной действительности в другие края, времена и нравы и тем самым предоставляют лучший отдых моему уму и сердцу. Хотелось бы еще многое вам написать, но времени решительно нет ни одной минуты, и я прерываю свою беседу с вами до другого благоприятного раза. Остаюсь ваш любящий сын, племянник и брат, мысленно целую ваши бесценные ручки и не перестаю ждать и надеяться на то счастливое для себя мгновение, когда я смогу поцеловать их наяву…»
На этом листки обрывались.
Ни имени писавшего, ни дат, ни указаний на место действия… Россия, какая-то далекая война, может быть – Наполеон, нашествие и изгнание французов, или Кавказ, Севастополь, освобождение Болгарии от власти турок… Одно было абсолютно понятным, до конца, имеющим полное созвучие времени: любовь, сродненность – и разлука, тоска, боль…, Тот же противоестественный, мучающий разрыв живой ткани, какой был в днях наших, во мне, во всех, во всем вокруг…
Свет в цеху потух внезапно, во всех секторах. Это могло означать только одно: аварию на станции. Гудение станков, смолкая, длилось еще с четверть минуты, а затем наступила глухая и неестественная тишина, какой она всегда кажется после сильного, постоянного гула работающего цеха.
За окнами – ни проблеска, ни искорки. Значит, мрак на всей территории завода.
– Перекур! – имитируя веселье и радость, крикнул кто-то в темноте.
– Храпанем, братцы! – объявил другой голос.
Я отключил рубильник, чтобы резец не запорол отливку, если вдруг дадут ток.
В темноте вспыхивали огоньки зажигалок – в разных концах цеха закуривали рабочие. Засветилась у входных дверей керосиновая «летучая мышь», висевшая на стене именно на такой аварийный случай. Свет ее был слишком слаб для огромного цеха и почти не разрядил мрака, только наполнил помещение множеством причудливых теней – от станков и железных опор, державших крышу.
Я присел на тележку с отливками. Такие происшествия – не редкость, оборудование заводской электростанции – леченое-калеченое, как оно еще выдерживает то, что выдерживает. Электрики всегда в работе. Но обычно повреждения устраняют быстро. Теперь же время тягуче тянулось: десять минут… пятнадцать… Значит, что-то серьезное.
Чугунные отливки истекали морозом. Бездеятельность, тишина и тьма клонили в дрему. Поспать? Но это совсем потерять ту инерцию, в которой с начала смены находятся тело, мышцы, весь организм. Такой скоротечный, случайный, сон не освежает, наоборот, всякий раз после него – долгая вялость, раскачка, приходится заново включаться в рабочий ритм.
Я встал, пошел к курцам, которые, собравшись кучкой, тянули свои едкие махорочные самокрутки. Кто стоял, привалившись к станку, кто сидел на ящиках или тележках с деталями; на полу в консервной банке горел фитилек, опущенный в машинное масло; сквозняком сине-оранжевый лепесток огня то низко пригибало к полу, то в ниточку вытягивало вверх. Тут уже наладилась беседа, кто-то, мне не знакомый по голосу и плохо видный в мечущемся свете коптилки, средних лет, с хрипотцой, рассказывал:
– …а наутро немцы – приказ: от каждого двора человека с косой. Собрались одни бабы. Немцам с бугров на бережок спускаться самим неохота. Дон там у нас не такой уж широкий, метров триста. Наши оттуда, с левого бока, враз подстрелят. А бабы – что ж, куда ж денешься, когда автоматы наставляют. У сеструхи моей – трое, две девки и пацан. Тоже пошла. А как же? Страху, говорит, аж ноги не держат, подламываются. Меж двух огней, сзади немцы с автоматов целятся, а оттоль – наши. Ну как не разберут, что одни бабы? Иль подумают – немцы переодетые. Да из пулеметов! Всем крышка. Соседка наша Маруська, баба бедовая, тоже солдатка, тоже с пацанами, говорит: давайте песню заведем, чтоб наши услыхали, поняли, что не переодетые мы. Затянули «Катюшу». А голоса срываются, силы в них нет, не знай, слышат там, на энтом боку, иль не слышат. А там – тихо и будто никого. Ну, сошли они на луг, стали этот камыш косить. Косют, и вдруг – стоп, лежит у самой воды лейтенант, молоденький, весь в крови. Командир, наверно, этих разведчиков. Приподняться даже не может, только говорит едва слышно: бабы, забросайте меня камышом, а ночью за мной приплывут, мне только бы ночи как-нибудь дождаться… А тут Нюрка, старосты этого невестка, учуяла, подбегает. А-а! – говорит. Вы, говорит, лазите, а из-за вас и нас немцы под пули подставляют! И доказала. Немцы на луг самого старосту и двух полицаев. Притащили они на хутор этого лейтенанта, мальчишку этого. В школу, прямо в штаб немецкий. Чего с ним там делали, как пытали, – только вскорости он уже готов был. Выволокли его немцы из школы, кинули. Старосте: закопать! Тот его и прикопал с полицаями. Тут же, неподалеку, в школьном саду. Сейчас там деревянная пирамидка со звездой…
– Ну, а потом, когда наши пришли? – спросил кто-то нетерпеливо.
– А как нашим прийти – староста, Семен Андреевич этот, смылся. Загодя еще, за неделю. И посейчас неизвестно где. А Нюрка, невестка, осталась. Так и живет.
– И ничего ей не сделали?
– Хотели было, а она – я же вас, дуры, спасала, все равно немцы прознали бы, им с бугров все ведь было видать как на ладони. Постреляли бы нас всех из автоматов, вот и все. И его б не спасли, и сами жизни лишились, остались бы дети сиротами. Да он, лейтенант этот, все равно бы помер, не дотянул бы до ночи, видали же, какой он был израненный, в кровище, губами едва шевелил… Нашлись, какие Нюркину сторону взяли, стали ее выгораживать. Пошла полная разладица. Так вот шумели, шумели, а потом горячка сошла, поостыли. Конешно, был бы мужик, другой спрос, а то ведь баба глупая… Наказать ее – так трое детей малых, куда их?
– Ох, я бы вот этих всех, которые своих предавали… – с гневом, недовольный концовкой рассказа, сказал тот, кто спрашивал про судьбу старосты и его невестки. – Немцы, мадьяры зверовали – так они фашисты, враги, затем и войной полезли. А эта мразь всякая, что таилась да выползла, немцам подслуживалась выгоды себе разные урвать!.. Ух, сволота! Вот уж кого бы лютой казнью казнить, чтоб на тыщу лет в пример осталось! Я с-под Семилук, у нас тоже было. Дед один втихаря, ночами, бойцов к своим переправлял. Уже немцы по всему Дону, а он лазейку какую-то нашел и действовал. Много тогда из немецкого тыла народу выбиралось. Раненые, из рассеянных частей бойцы. Кто как. К Дону дошлепают, а тут им дед этот подсоблял. Он рыбак сыздетства, на Дону, можно сказать, как у себя в хате. Лодку днем в лозняке прятал, а ночью насажает бойцов – и тихонько через Дон, ни стуку, ни грюку, ни всплеска. Многих он так-то спас. И еще бы, верно, многих, да его один наш же, деревенский, выдал. Сосед даже. Когда-то они ссорились, и вот – припомнил этот подлюка. Устроили на деда засаду, дали ему людей посадить, отплыть, да из автоматов! Всех сразу!
– И что же с этим соседом, понес он вину? – спросил первый рассказчик.
– Трясли его, да еще как! Два раза в район брали. Уперся – не я, и все. Он, все знают – он, а доказать нечем. Так народ над ним свой суд учинил: спалили его! Он – строиться, лесу завез. Опять спалили. Видит, не жить ему в своей деревне, не дадут. Втихаря снялся и умотал. Никто даже примерно не знает, в какие края. И родне не сказал, ото всех скрыл, чтоб, значит, слух про него туда не дошел…
– То-то вот и оно, что не всегда вину докажешь, – проговорил из темноты еще один голос. – А дальше совсем от кары уйдут. Время загладит, забудется. И опять такой гад чист и бел, как сахарный… Еще в герои пролезет! Медальку какую-нибудь на грудь отхлопочет.
– Так уж и пролезет, позволят ему!
– А как же, такие обязательно будут пробиваться, чего-нибудь про себя сочинять. У которых совесть чиста, им о себе что кричать, им это не нужно. Они себя вели честно, на войне свое исполнили, про себя это знают – и ладно, им и довольно. А мразь шкурная, что всегда рядилась-пряталась, она опять рядиться станет, пристраиваться. Это закон!