Кажется, она вынесла отпущенное ей сполна, пережила свою судьбу. Хотя вроде бы еще и не жила на этом трудном, богом созданном свете. Все собиралась, откладывала на потом, потому что долгие годы были словно подступом, подготовкой к лучшему будущему. Ликвидировали единоличие, проводили коллективизацию, было не до радости и удовольствий, думалось: ничего, после, когда все наладим, вот тогда и заживем. Но потом выполняли пятилетки, боролись с классовым врагом – все в нехватках, тревогах, беспокойстве. Было много заботы о том, что съесть, как экономнее растянуть кусок хлеба, дожить до свежей картошки. Не во что было одеть ребятишек, негде достать обувь. Жить было трудно, и думалось: только бы поставить на ноги детей. Но вот выросли дети, да тут война.
Сколько она продлится, эта война, как пережить ее, как дождаться детей? И то и другое, наверно, уже не под силу. Не по возможностям. Но что тогда ей под силу? Что по ее возможностям?
На счастье или на беду, она знала, в чем ее хватит с избытком, от чего она не отречется хотя бы на краю погибели. За свою трудную жизнь она все-таки познала правду и по крохам обрела свое человеческое достоинство. А тот, кто однажды почувствовал себя человеком, уже не станет скотом. Многое в жизни, особенно беды и горе, убедило ее в том, что с людьми надобно жить по-доброму, если хочешь, чтобы и к тебе относились по-людски. Наверное, человек так устроен, что отвечает добром на добро и вряд ли может ответить добром на зло. Зло не может породить ничего, кроме зла, на другое оно неспособно. Но беда в том, что человеческая доброта перед злом бессильна, зло считается лишь с силой и страшится лишь наказания. Только неотвратимость расплаты может усмирить его хищный нрав, заставить задуматься. Не будь этого, на земле воцарится хаос вроде того, о котором говорится в Библии.
Иногда она слышала о немцах: культурная нация. Может, в чем-либо и культурная, но разве культурный человек может позволить себе так открыто разбойничать, как это делают немцы? Она не читала их книжек, не разбиралась в их высокой политике. Она привыкла судить о большом по малому, о мире – по своей деревне. И она не ошибалась. Она знала, что хорошие люди не поступают подло ни по своей воле, ни по принуждению. Подлость – оружие подлецов. Уже одно то, что немцы пришли на ее землю с оружием, значило, что правда не на их стороне. У кого правда, тому не надобно оружия. Опять же достаточно посмотреть, кто с ними заодно, чтобы понять, кто они сами. До последней своей минуты она не покорится им, потому что она человек, а они звери.
Степанида немного забылась от боли и, может, даже уснула, но вскоре встрепенулась от близкого собачьего лая и поняла, что это разошелся Рудька. Лаял он во дворе, казалось, с дровокольни. Но на кого лаял, кто теперь мог ходить возле хаты? Несколько встревожась, она подняла голову и выглянула из запечья. В хате было совсем темно, едва светилось окно напротив, и как раз в этом окне раздался тихий настойчивый стук.
Сердце у нее заколотилось, она попыталась встать, обеими руками держась за грубку, вышла из запечья, все вглядываясь в окно. Но там ничего не было видно. Тихий стук в нижнюю шибку, однако, повторился снова с прежней настойчивостью.
– Кто там? – дрогнувшим голосом спросила она и замерла.
– Открой, мамаша. Свои.
– Что вам надо?
– Ну открой!
– Не открою. Я одна в хате, больная, не открою.
Наверно, услышав голос хозяйки, смелее залаял Рудька, подскочил ближе к порогу. Она хотела сказать еще, что Петрока нет и самогона нет и не будет, что не годится ночью стучать в дверь к больной старой бабе, но подумала, что словами их не остановишь. Возможно, сейчас выбьют дверь или окна, и снова начнется то же, что в прошлую ночь. Но, к ее удивлению, они не стали больше стучать, тихо переговорили между собой и, наверно, пошли, потому что Рудька забрехал дальше – возле тына или в воротцах под липами. Она постояла немного, вслушалась и подумала, что, пожалуй, это была не полиция. Но кто? Наверно, и не здешние, потому что говорили по-русски. Кто бы это мог быть? А вдруг это пришлые красноармейцы? Или партизаны, может? Она уже услышала неделю назад, что в Заберединских лесах собирается большая партизанская сила. Однажды тихой ночью там полыхнуло что-то в полнеба, грохнуло и прокатилось эхом над всей лесной стороной. Значит, не спят, что-то готовят им партизаны, красноармейцы которые, ну, и партийные. Нет, партия немцам спуску не даст. Может, там среди них и Федор и они бы сообщили что-либо о нем? Ой, что же она, дура, наделала! Надо же было пустить их в хату.
Это небольшое ночное происшествие совершенно растревожило Степаниду, она подошла к окну и сквозь запотевшее стекло всмотрелась в осеннюю ночную темень, прислушалась. Нет, нигде никого больше не было, Рудька успокоился, должно быть, те ушли далеко.
Степанида больше не спала и даже не пыталась уснуть. Остаток ночи она просидела у окна, слушая невнятную, сторожкую тишину снаружи. Голова все болела, но она вроде притерпелась к боли; когда в окнах начало немного сереть к рассвету, Степанида встала. Она уже почувствовала, что не может больше сидеть на хуторе, мучиться в неизвестности. Хватит с нее той неизвестности, что поглотила Федьку, Феню, так теперь еще и Петрока. Нет, надо было куда-то идти, что-то делать.
Рудька молчал во дворе или, может, сбежал куда с хутора, а на рассвете беспокойно заворошился в засторонке поросенок. Она услышала его через стену и вспомнила – второй день не кормленный. Забота о поросенке придала ей силы, она выбралась из хаты в сенцы, на ощупь нашла у порога старый чугунок, насыпала в него отрубей из жерновов. С боязливой нерешительностью отворила дверь, которая оказалась незапертой со вчерашнего, и снова припомнила ночной стук в окно. Они не попытались даже открыть двери. Нет, это не полицаи, это кто-то из чужих, захожих. Сожаление снова встревожило ее: почему же она их не впустила? Может, это был единственный случай узнать что-либо о Федьке.
Она поставила есть поросенку, нашла в столе кусок лепешки для Рудьки, присела на скамью и задумалась: что делать дальше? Прежде всего следовало разузнать про Петрока, если он еще жив. Но узнать можно было только в местечке, здесь кто тебе о нем скажет? Значит, надо идти в местечко.
Немного посидев на скамье, она поднялась, прошла в истопку. В кадке на самом дне в соли еще было два куска сала, она достала один; под разбитым кувшином за печкой-каменкой оставался пяток яиц. Все это уложила в небольшую легонькую корзинку, с которой до войны ходила в местечко, и вышла из сеней.
На дворе, как и все эти дни, было студено и ветрено, но дождь не шел, верно, перестал на рассвете. Двор и дорога были сплошь в грязи. В голове у нее еще болело, трудно было нагибаться, она закутала голову теплым платком, на все пуговицы застегнула ватник. Обуть на ноги ей было нечего, и она до заморозков ходила босая, а потом обувала опорки или ссохшиеся за лето бурки, которые где-то валялись за печкой. Теперь, в такую грязь бурки надеть было невозможно, и она так и пошла босиком к большаку. Хату не закрывала, куда-то запропастился замок, только воткнула щепку в пробой, и все. Красть там уже нечего, а полицаев никакие замки не удержат.
Она шла краем дороги, где по грязи, а где по мокрой траве, обошла желтую лужу на съезде и взобралась на невысокую насыпь большака. Она не была на нем с того дня, когда немой Янка увидел за сосняком немцев, и теперь заметила, что здесь многое изменилось. Прежде всего, как и до войны, гудели вверху натянутые на столбах провода, порванные при отступлении. Значит, уже наладили телефон, по которому переговаривается новая, немецкая власть. Большак был сплошь в свежих следах от колес повозок и автомобилей, конских и человеческих ног. Значит, наладили мост. Недалеко впереди въезжала в сосняк телега, белая лошадь резво бежала в оглоблях, а сидевший в повозке мужик все помахивал над ней кнутом, гнал лошадь быстрее. Она подумала, что немного опоздала дойти до большака, а то бы, может, подъехала с ним, и оглянулась, не едет ли кто еще.
Сзади больше никто не ехал, зато впереди, из-за поворота в сосняк выскочила машина, за ней еще одна и еще. Машины были несколько меньше той, что стояла у нее на усадьбе, но тоже тяжелы и громоздки, доверху чем-то нагруженные. Степанида сошла в канаву, чтобы быть от них подальше, и взглядом впилась в стекло передней, пытаясь рассмотреть там лица. Лица, однако, не очень были видны за блестевшим стеклом, но она поняла, что сидели там немцы: темные воротники с петлицами, светлые уголки погон на плечах, задранный верх фуражки у того, что сидел возле шофера. Обдав ее бензиновым чадом, первая машина проскочила мимо, затем пронеслась вторая, а на третьей в открытом кузове она увидела трех молодых немцев, оттуда же доносилась приятная музыка – один тихо играл на маленькой гармошке, которую держал подле рта. Когда машина поравнялась с ней, крайний молодой немчик с веселым, раскрасневшимся от ветра лицом крикнул: