Четыреста метров… триста… Я не спускал глаз с марокканца. Он становился все больше и больше; оказывается, нос у него с горбинкой… и пышные усы… на шее болтается какой-то талисман. Педро нажал гашетку. Перед колонной вздыбились бурунчики пыли, а потом побежали дальше, влево, вправо.
Высокий марокканец на мгновение остановился, медленно опустился на колено; винтовка упала на землю. Он непонимающе поднял к солнцу глаза, словно прося объяснить случившееся, потом грузно упал навзничь. Чалма свалилась с бритой головы, и легкий ветерок подхватил ее, покатил по полю.
Атака отбита…
Педро откинулся на спину, вытер со лба пот. Из-за расстегнутой рубахи виднелся медальон. «Где-то я видел точно такой же», — кольнула мысль. Педро, немного говорящий по-русски, придвинулся ко мне и мечтательно заговорил:
— Кончится война, и я снова приду домой. Обязательно схожу в первый же день на корриду. Сынишку Висенте тоже возьму с собой. А жена с дочкой Армандой — она к этому времени подрастет — будут сердиться, что мы ушли одни. Ну ничего, уговорим их. Моя жена Виолета покладистая. Ты слушаешь меня, камарада? — повернулся ко мне Педро.
— Слушаю. — И я нащупал в кармане медальон убитой в Мадриде на моих глазах женщины с ребенком. Я боялся раскрыть его, взглянуть на фотографию.
— Так вот, — продолжал Педро. — Покладистая она у меня. И работящая. Ты знаешь, она больше всего любит алые маки. Еще до женитьбы я этого не знал и всегда приносил ей розы. А Виолете они не нравились. Только однажды, когда мы гуляли на выставке цветов, я увидел, как она долго, не отрываясь стояла возле маков. Стояла как завороженная и, стеснительно зардевшись, тихо, чтоб не слышали соседи попросила меня: «Педро, пожалуйста, если захочешь подарить мне цветы, приноси маки». Я обещал. И на нашу свадьбу заказал столько маков, что комната пылала ярким, пунцовым цветом. — Вернусь домой, обязательно разведу у себя в саду маки. Пусть Виолета каждый день ими любуется. Посмотри, Павлито, какая у меня красавица жена, — раскрыл Педро свой медальон.
Я взглянул — и отшатнулся. На меня смотрела та самая женщина. Женщина, шедшая с гордо поднятой головой по улице Листа в Мадриде, с девочкой на руках. И мальчик, что держался за ее юбку. В ушах застучали пулеметные очереди фашистского истребителя и свист бомбы.
— Тебе плохо? — испугался Педро.
— Очень, дружище. Мне еще никогда так не было плохо.
Я протянул ему медальон его жены.
Педро побледнел. Крепко сжал мне руки и закричал:
— Говори! Говори!.. Что с ними?..
— Бомба.
— Сволочи, — он упал лицом вниз на выгоревшую землю и, не стесняясь, зарыдал.
Мы не могли его утешать. Я с трудом сдерживал охватившее меня волнение.
— Всех?
— Мальчик остался жив.
— Бедный Висенте, мы остались сиротами. Мальчик мой, я отомщу этой погани за смерть твоей матери, за сестренку твою, за твое расстрелянное детство.
Педро бросился к пулемету и нажал на гашетку. Он стрелял долго, так, что побелели от напряжения пальцы на гашетке. Стрелял, а на рукоятку падали крупные, скупые мужские слезы. Когда кончилась лента, он снова бросился на землю, опустошенный и разбитый.
Весь день молчали марокканцы, а к вечеру пошли в атаку. Я, переводчик и третий испанец по имени Альберто залегли с винтовками. Педро со своим напарником лег за пулемет. На этот раз марокканцы уже не шли во весь рост… Короткими перебежками, какими-то замысловатыми прыжками они приближались к нашим окопам.
Где-то на левом фланге застучал пулемет. Мы ждали. Наконец марокканцы приблизились настолько близко, что ожидать было уже опасно. Мы втроем открыли огонь. Педро, припавший к пулемету, молчал. Я косо взглянул на пулеметчиков.
— Педро, давай, — крикнул Альберто.
Но он даже не обернулся.
Марокканцы, почувствовав слабое место на этом участке, поднялись во весь рост. Мой сосед, испанец, не выдержал. Он вскочил, бросился к Педро, схватил его за руки:
— Стреляй, тебе говорят!
Педро не поворачиваясь оттолкнул его.
Противник приближался. И тогда Педро подал голос. Он стрелял короткими очередями. Скупо, точно, без промаха. От неожиданности марокканцы остановились, не зная, куда бежать: назад или вперед. А пулемет работал не останавливаясь. Десятки трупов остались перед нашим бруствером. Ни один не прошел.
— Зачем рискованно медлил? — спросил я вечером Педро.
— Надо беречь патроны. Стрелять наверняка. Каждая пуля должна найти убийцу.
Мы сидели и долго молчали. Я боялся, что он попросит рассказать подробно о том, что произошло на улице Листа.
Но услышал от него совсем неожиданный вопрос:
— Расскажи Павлито о себе, о своей Родине, о доме. Только все, все, как другу. Ведь мы же друзья, Павлито?
— Конечно, Педро, — ответил я. — С чего тебе начать?
Детства своего я почти не помню, так как слишком рано, совсем мальчишкой остался единственной опорой семьи.
Дом мой — в далеком глухом селе Шарлык бывшей Оренбургской губернии. Отец — крестьянин-бедняк. Наше село окружает бескрайняя плодородная степь. Однако мне еще ребенком довелось узнать, что и эти немерянные тысячи десятин земли, и рыбные озера, и бесчисленные стада коров и овец, и табуны лошадей, и даже колодцы у дорог в степи — «чужое»: все принадлежало помещикам и кулакам.
Собственной земли отец не имел, и все его «хозяйство» являла собой старая, чахлая лошаденка, купленная у проезжего барышника за гроши. Запрягать свою Подласку отцу почти не приходилось: с весны и до поздней осени он батрачил у богатых мужиков, а они в нашем «иноходце» не нуждались.
Уход за Подлаской был поручен мне, и я водил ее в ночное, чистил, купал и холил, и радовался, что в старой кляче иногда словно бы пробуждалась молодость и она трусила за табуном рысцой.
В заштатное наше село отзвуки больших событий докатывались медленно и глухо. Помню шумную праздничную сходку бедноты. Красный флаг над зданием волости. Пышный, красный бант на груди у отца.
В суровую пору гражданской войны белогвардейцам надолго удалось отрезать Оренбургскую губернию от советской территории.
В селе что ни день появлялись все новые атаманы. Особенно свирепствовали бандиты Дутова. После их налетов многие оставались сиротами и оплакивали родных.
Кулаки запомнили, что батрак Илья Родимцев, безземельщина, голь перекатная, держал на сходке революционную речь, выражал уверенность в победе Красной Армии… Они выдали Родимцева дутовцам… Какой-то пьяный, расхлябанный атаман, немытый и нечесанный, как видно, от рождения, ворвался к нам в избу, как врываются в осажденную крепость. Он увидел бледных оборванных детишек, больную мать, преждевременно поседевшего отца… Даже у бандита шевельнулось чувство стыда и жалости. Он спрятал наган и кивнул своим подручным:
— Расстрел отменяется… Но шомполов для острастки не считать!..
Зверски избитый белобандитами, мой отец умер через несколько недель. Я остался единственным кормильцем семьи.
Тягостно и горько было мне идти в услужение к богатею, но другого пути у меня не находилось, а слезы матери и благословение ее усталой руки были для меня приказом. Я оставил семью, школу, товарищей и нанялся в батраки.
Незабываемым остался для меня тот день, когда в наше село в сиянии солнца и в громе духового оркестра, рассыпая цокот подков, широким развернутым строем хлынула красная конница. Я сам не помнил, как очутился рядом с могучим буланым рысаком, как уцепился в стремя усача-кавалериста, а он, смеясь, наклонился и легко подхватил меня с земли, усадив перед собою на луку седла… В тот час я забыл и о придире-хозяине, и о его некормленном скоте; красные конники остановились в Шарлыке на отдых, и я ходил за бойцами по пятам, с замиранием сердца прислушиваясь к их разговорам. Как сейчас помню третью орловскую батарею, куда и меня зачислили «бойцом». Пока она стояла в нашем Шарлыке, то я вместе с красноармейцами ел армейскую кашу, «занимался» и спал вместе с батарейцами.
Батарея ушла на фронт. Я остался дома вместе с матерью. Слишком уж молод в то время был. Потом армия. Училище имени ВЦИК.
Здесь я вступил в партию Ленина. Когда фашистская банда генерала Франко подняла кровавый мятеж против законного правительства республиканской Испании, я загорелся желанием внести и свой посильный вклад в справедливое дело трудового испанского народа.
Несколько раз обращался я к командованию с просьбой послать в Испанию, писал заявления. И вот я здесь, под. Мадридом.
Я закончил рассказывать, а Педро еще долго молчал, глядя куда-то вдаль. О чем думал сейчас этот простой испанский парень, с которым меня многое роднило. О семье, погибшей в Мадриде? О многострадальной родине, земля которой дрожала от взрывов бомб? О Стране Советов, где рабочие и бывшие батраки свергли капиталистов?