Очень скупо отмеривал он чай для заварки. Скупость шла еще от старых времен, от тех времен, когда чай в Туркестане ценился чуть ли не на вес золота, а в период разрухи и гражданской войны и взаправду шел вместо денег: за пять пачек чая выменивали целого барана, а в калым за юную невесту могли дать и сотни две пачек самого что ни на есть высокосортного байхового «кок-чая». Часто гости могли наблюдать картинку семейного быта — дверь в мехмонхану приоткрывалась, и у порога на циновку нежная в перстнях и браслетах ручка выставляла два-три чайника, и тоненький голосок сухо приказывал: «Берин! Дайте!» Хозяин, кряхтя, поднимался, чуть ворча и шаря в кармане, направлялся к цветастому, обитому пластинками цветной меди сундуку, со звоном поворачивал ключ в замке, вздыхая, отсыпал из мешочка чай, направлялся к чайникам и аккуратно, чуть ли не отсчитывая чаинки, засыпал заварку в каждый чайник. Да, чай ценился. По старой памяти он ценится и сейчас.
А Мерген сохранил привычку скупиться с чаем. Привычка! Экономию, правда, он соблюдал во всем. Оставшиеся после праздничного угощения-тоя в колхозе продукты он брал под свой личный контроль, не доверяя своим завхозам и югурдакам, «которые на деле оставляют зазубрины». Даже оставшийся в котлах плов, как говорится, брался на учет. А уж там вареные куры, баранина, сало, конфеты, фрукты — все аккуратно складывалось в посуду и коробки и отправлялось... Вот тут-то и пилоязычным, и прихлебателям позлословить, назвать председателя «собакой жадности», которая и зернышка проса не упустит — мало ли есть в колхозе обиженных и завистников у председателя, державшего в руках бразды товарищества... Да только у длинноязычных да шлепающих губами сразу же «поток иссякал». К месту, где устраивался только что той, подъезжала шустрая ишак-арба. На нее грузили коробки и кастрюли. Арба быстро исчезала, а так как она обслуживала сиротский интернат, всем оставалось лишь благоразумно попридержать языки.
Все это Мерген называл разумной скупостью. Черта эта являлась неизгладимым следом бедности, когда Мерген жил на горе в своей дымной хижине-полупещере и «делил каждую рисинку на четыре части». Сейчас он распространил скупость на артельное имущество.
Бережливый, Мерген был бережлив не для себя, а для всего товарищества. У него не пропадала коробочка хлопка, колос пшеницы, кисть винограда, литр молока... Он пренебрегал теми, кто его ругал. Щедрый покупает себе хвалу, бережливый заслуживает. И самое удивительное: он никого в своем кишлаке не наказывал, ни на кого не повышал голоса. Председатель сажал провинившегося перед собой и «весь кипящий и в то же время холодный», долго смотрел на него с укоризной. Получалось так, что виновный не дожидался, когда председатель предъявит ему обвинение, а сам заплетающимся языком, в полном расстройстве принимался «объясняться». Потом решалось, может ли человек, не стоящий и одного ячменного зерна, оставаться в своей должности, или продолжать выполнять работу, или вообще оставаться в коллективе. Нечестных в артели не держали. «Надо вести хозяйство, чтобы ни вертел не сгорел, ни шашлык не подгорел».
Правда, скупость председателя порой доходила до смешного. Живя по многу дней в горной хижине, он спал на тоненькой, старенькой курпаче, кипятил чай в допотопном «обджуше», сам чинил старенькие, но столь удобные для хождения по щебенке и камням «мукки». Отправляясь, обычно по заданию командования Красной Армии, в далекий путь по кочевьям и пастбищам туда, где, как поется в старинной песне, «зеркальные озера есть, в тех озерах вода вкуснее сахара-леденца», он никогда не брал из артельной конюшни коня, — хотя это полагалось ему по должности, — а шел пешком до первого кочевья километров за двадцать. После чаепития и деловых и неделовых бесед он говорил: «Да, халат свой я оставлю повисеть _на колышке у вас, а мне дайте тулупчик, да и пешком я дальше не пойду — ноги что-то гудят». Он облачался в тулуп, так хорошо защищавший от горных ледниковых ветров,, садился на подведенного ему коня и отправлялся дальше. Мерген не видел ничего предосудительного в своих поступках. Кроме того, он никогда не брал с собой командировочных, полагаясь на «мехмончилик», и даже искренне бы удивился: «Да что вы? С гостя никто и пять копеек за пищу не возьмет. Да такое горное чудище Гули-Биобон с кишлаками слопает... А потом я ради них же самих тружусь, неделями по горам и оврингам скитаюсь. Чашка кумыса, да сухой кусок лепешки для своего председателя у них всегда найдется». Справедливости ради следует сказать, что он воспрещал по случаю своего прихода в аул резать барашка или устраивать особое угощение, что все знавшие его с горячностью рвались делать. Он не допускал, чтобы «ветер трепал его бороду».
Никто точно не знал, сколько лет Мергену. Его сверстники, его близкие родственники-одногодки покончили с делами земными, но всякий, кто его знал, невольно проникался уважением к нему. Председатель не бросался словами, а забивал их, словно гвозди. Он ездил по ущельям и ледникам на коне с неутомимостью юноши. Глаза Мергена со взглядом орла замечали малейшие перемены в горных селениях и на пастбищах. Горе тому, кто лапой тянулся к мирным пастухам и селянам. «Да что, бараны ваши, что ли?» — впадал в ярость какой-либо попавшийся басмач.
В том-то и дело, что они были не его, а общественные.
Мерген по многу дней скитался на «самом верху» у перевалов.
Когда же в долине Ахангарана и в горах происходил перерыв и в военных операциях, красноармейские части получали роздых, он возвращался отдохнуть к себе на гору. Уходил своим размашистым, величавым шагом. Лишь на крутых подъемах горец забрасывал полы ча-пана на поясницу, закидывал руки с посохом назад и, слегка согнувшись, ритмичным шагом поднимался по крутой тропинке, напрямик вверх, минуя серпантин каменистой дороги, по которой ездили на ишаках и верхом, а иногда даже и на арбе. Дорогу проложили по почину Мергена еще во второй год Советской власти, но не для того, чтобы легче было добраться до мергенового жилища, всем известного под названием Горное убежище, а потому, что за хижиной и перевалом начинались джайляу, где летом тилляусцы выпасали свой скот. То была очень важная отрасль хозяйства селения Тилляу.
Новой дорогой сам Мерген не пользовался. Сильный, могучий, он ходил крутыми тропами и головоломными лестницами из накиданных природой скал и камней.
Ходил Мерген один и жил в своем Горном убежище одиноко.
Для блага мыслей!
Да будет высок холм,
На который мне подниматься,
О, одиночество,
самый дорогой спутник,
И иду я туда,
куда влечет меня Млечный Путь.
Эти поэтические строфы Мерген обычно не декламировал, а напевал на заведомый мотив под тихое позвякивание кобуза, сухое и постукивающее, словно падающие маленькие брусочки дерева. И, закончив, неизменно речитативом объявлял:
— Так сказали вы, о поэт, философ ававитянин Аш Шантара.
И тогда в его глазах читалась мечта и даже нежность мечты. Кто бы мог подумать, что в человеке с таким грубым, побуревшим от горных ветров лицом с хрящеватым носом, сухими скулами, с упрямым подбородком скрывается мечтатель. А Мерген всю жизнь мечтал. Он мечтал с голодного, нищего детства о справедливой светлой жизни. И не только для себя. Для людей.
Мечтал он и теперь, когда часами сидел, любуясь синими горами на пороге своей хижины. Но сейчас к мечтам примешивались удовлетворение и торжество.
Мерген был одинок. Семейная жизнь у него не сложилась. Его детей жизнь разбросала далеко. Но он не чувствовал себя одиноким, ибо его путь шел среди людей. Он воевал за власть народа, за Советы.
Мерген не был тщеславен, но то, что Красная Армия сразу же с первых дней гражданской войны нашла в нем необходимого, полезного проводника, преисполняло его чувством гордости. Все эти годы он был в рядах армии и, как говорилось, на переднем крае — разведчиком.
С началом решающих операций под Бухарой он очутился в самой гуще событий, более того — во дворце эмира.
Когда и как он придумал способ проникнуть в Ситоре-и-Мохасса? Кто знает.
Но способ был идеальным и остроумным. Что угодно мог вообразить эмир, но только не появление разгневанного тестя — отчима Наргис.
Что ж, согласно устоям адата, приходилось принять этого неизвестного ему человека со всей любезностью и вниманием, допустить до своей особы и даже распорядиться оставить их вдвоем наедине для родственного разговора.
Иначе нельзя. Обычай есть обычай. А обычай требует относиться к отцу жены как к своему собственному.
Таким образом, разведчик Красной Армии, горный охотник Мерген проник в летнюю резиденцию эмира, охраняемую и оберегаемую столь тщательно, что, казалось, за стены ее не могла проскользнуть и мышь.