Возле забора, уже как поворачивать на заросшую полынью и чернобыльником пустошь, у Зазыбы стоял дровяной сарай, в котором еще с прошлого года сохли в поленнице расколотые сосновые дрова. Чуть дальше стояла сама баня, небольшое, аршина четыре в длину строение с утепленным предбанником: летом мойся или зимой — одинаково тепло. Баню эту когда-то они с отцом строили на одну свою семью, но потом начали приходить к ним мыться и соседи. Баня делилась на две части — собственно баню и предбанник, который служил первым делом для отдыха; тут раздевались, сюда же выскакивали после парки полежать на скамье или прямо на плотно сбитом полу, отдышаться, окатиться водой, тем более что как раз в предбаннике размещалась необходимая для всего этого утварь — шайки, корыта и бадейки. В самой бане были вместе и парильня, и мыльня. Тут же вдоль стены стояла в одном ряду с полком печка, сложенная из крупного камня, которого полно было вокруг деревни. Полок в свою очередь напоминал обыкновенную домашнюю лавку, но сбитую из осиновых досок, потому что сосновые или еловые не подходили для такого дела из-за смолистости, ибо смола обжигала голое тело. Печку в Зазыбовой бане топили по-черному, дым из нее выходил через двери и два оконца — верхнее и нижнее. Словом, это была самая заурядная деревенская баня, какой ее знали в Забеседье не только с прадедов, но и с более древних времен. Возникала порой мысль у некоторых хозяев усовершенствовать кое-что в таких банях, например, вмазать в печку чугунный котел для горячей воды, вывести трубу через крышу. Но как раз эти попытки и убедили еще раз веремейковцев, что деды недаром выбрали когда-то именно такой вот тип бани: выяснилось, что после усовершенствования баня сразу же теряла свое другое предназначение — в ней уже нельзя было сушить лен, коптить окорока…
Зазыба подошел к поленнице, содрал с нее задубевшую кору, которой укрывали дрова от мокрети; при этом что-то шевельнулось живое на поленнице, и Зазыба даже отдернул руку. Но напрасно он пугался — только и дела было, что разбудил спавшего в дровах ежа, который неведомо как забрался на самый верх, под горбатую кору; может, случайно заночевал, а может, давно обжил это уютное, сухое местечко. Разбуженный еж сердито фыркнул, как из воды вылез, в которую его нарочно столкнули, чтобы позабавиться, вытянул лапки вдоль тела и, распрямляясь, скатился в сторону. Зазыба догадался, что это еж, когда зверек ткнулся рыльцем ему в сапоги. Говорят, ежи хорошо видят в темноте, однако этот почему-то все тыкался в Зазыбовы сапоги, словно нюхал ваксу, — то ли пришлась ему по вкусу, то ли просто был слепой. Зазыба некоторое время даже не отрывал ног от земли, чтобы не зацепить ненароком зверька, не отдавить ему что-нибудь. Но вот ежик наконец выбрался из-под Зазыбовых ног, освобожденно шмыгнул куда-то в новое укромное место. Зазыба набрал на левую руку дров, чтобы потом перехватить их и правой, и привычно, как и надлежит хозяину, опять набросил на поленницу еловую кору. При входе в предбанник лежала на земле спрессованная, еще с прошлой осени костра, которую свалили здесь, когда трепали лен: обычно в Веремейках развозили колхозный лен по собственным баням, и тут уже по бригадирским нарядам бабы мяли его на самодельных или железных мялках. Зазыба в охотку, с добротной крестьянской опрятностью вытер о костру ноги, одну и другую, с неким особым удовлетворением, потом снял с пробоя замок, толкнул дверь, отняв на мгновение руку от дров. Из бани пахнуло навстречу чем-то нежилым и горьким, Зазыба даже плачуще сморщился, словно чих подоспел. Дрова он пока что сбросил в предбаннике, а сам прошел дальше через открытые двери внутрь бани, где на полочке, прикрепленной внизу к стене, стоял его фонарь «летучая мышь». Нащупав в темноте под железными ребрами пузатое стекло, Зазыба приподнял его, поднес к фитилю спичку. Прежде чем затопить печь, ему надо было еще подмести пол и выгрести из печи старые угли. Что он и сделал довольно ловко, используя старый облезлый веник и лопату.
Не прошло и двадцати минут, как из бани повалил через двери и оконца густой дым. С дымом, словно изгнанный дьявол, появился оттуда и Зазыба. Он постоял немного в отдалении, будто беспокоясь, что дрова в любую минуту могут погаснуть, потом двинулся к забору, чтобы принести из поленницы еще сухих Дров.
По тропинке навстречу шла Марфа. Она несла на коромысле два полных ведра, наверное, те, что стояли в сенцах еще с вечера.
— Как он там? — глухо спросил Зазыба.
— Дак уж унялся, — ответила Марфа вроде бы неохотно, подставляя по очереди оба конца коромысла, чтобы муж снял с ушек ведра. — Заснул ли только, не знаю.
— Ты хоть положила его на кровать?
— Нет, сидит за столом.
— Раздеться бы уговорила!
— Дак…
— Ладно, иди домой. Я тут управлюсь. Вот зараз вылью в чугуны твои ведра, а потом сам пойду по воду. Как раз и наношу, покуда развиднеется, да и веник надо связать.
— Ты бы взял лучше готовый.
— Кто теперь готовым парится?
— Дак ведь осень, лист облетает.
— Ничего, на молодых березках еще есть зеленый и держится крепко. Думаю, на веник наломаю.
— Ты хоть далеко не ходи за ним, — пожалела его Марфа. — Вот здесь, за глинищем сразу, березки молодые стоят. Дак ты с обеих сторон и наломай.
— Ладно, иди уж, то-то без твоей науки веника не наломаю. Но Марфа не торопилась уходить от бани. — Дак что же это теперя с Масеем будет? — вдруг спросила она сломавшимся голосом, будто сквозь боль.
— Как это, что будет? — сурово глянул на нее муж.
— Дак ты же сам слышал! Говорит вроде…
— Ничего он еще не сказал нам такого, чтобы… Словом, ступай к нему и не рви себе душу.
Несмотря на мужнину неприступность, Марфа все колебалась, намереваясь не молчать и дальше. Но Зазыба понес ведра с водой в баню. Не иначе, он ладил там чугуны в печке, потому что долго не выходил обратно. Наконец Марфа поняла, что не дождется мужа, недаром он столько времени терпит дым в бане. Ей сделалось грустно, она обиженно вздохнула и с ревнивым чувством в сердце пошла от бани, чтобы по заулку вернуться домой. Чем дальше она отходила, тем сильней ощущала запах дыма; дым был без примесей, без неприятного запаха, и ей, хозяйке, показалось, что это уже бабы затопили по всей деревне печи. На Касперуковом огороде у хлева что-то шмякнулось оземь, будто сполз с крыши в оттепель клок снега. Мелочь, но это задержало на некоторое время Марфино внимание, заставило теряться в догадках.
Уже поднимаясь на крыльцо, Марфа поняла по бликам на стенах своего дома, что зажегся свет у Прибытковых. Видно, их невестки обманулись светом напротив, не поняв, как это случается в деревне без часов, ночь или утро, и проснулись, услышав вдобавок звук мужских шагов в заулке. «Во, напрасно сбили со сна молодиц!…» — пожалела Марфа, но тут же успокоила себя, мол, всего и беды, что пораньше бабы управятся с домашним хозяйством, останется больше светлого дня на работу в поле. С этим чувством, с этим наивным женским удовольствием, она и вошла в свою хату. Масей в ее отсутствие так и не встал из-за стола, сидел в той же позе, прислонившись к стене, даже голову держал склоненной к тому же левому плечу.
Снова выкручивать фитиль, чтобы добавить в комнате света, Марфа не стала — не потревожить бы сына, ведь свет ударил бы ему в лицо. Теперь ничто не мешало ей глядеть на Масея, на его исхудавшее, с запавшими щеками лицо, высокий лоб, на который свисала прядка русых, нет, пожалуй, слегка русоватых, если это слово передает точней оттенок, волос; когда-то в детстве, когда Масей ходил в подростках, вместо этой прядки торчал вихор, поэтому, может, и не прилегала плотно прядка к голове, несогласно моталась от каждого движения во все стороны; лицо сына было как бы расслабленным, Марфе даже показалось, что Масей затаенно улыбается, но нет, просто он не хмурился и не переживал ничего во сне, видать, успокоился наконец, что попал домой; этого счастливого и одухотворенного покоя на Масеевом лице не портила даже сумрачная тень в горнице. Все, до мелочей все было знакомо ей в обличье сына! Но чем дольше всматривалась мать, тем больше находила, что сын как-то странно переменился, стал похож на того, каким был в двадцать лет.
Марфа отошла от порога и села на лавку, излюбленное свое место, и не столько излюбленное, сколько навсегда выбранное, она и представить не могла, чтобы сидеть вот так, без дела, еще где-нибудь в своем доме. «Досталось, видать, Масею, этак-то отощал, совсем с лица спал!…» Эта мысль словно бы уколола в сердце, ее сразу зазнобило. Марфе до слез стало жаль сына; как и тогда, когда узнала, что осудили его, сперва родилась злоба на кого-то неведомого и ни разу не виденного, кто виноват был в несчастьях сына, так и сейчас она припомнила недавний разговор, который вела с мужем возле бани, и вся ее неопределенная злость почему-то перекинулась на него, показалось, что отец хотел сыну недоброго, и она вдруг почувствовала, что легко может возненавидеть близкого ей человека той слепой и неистовой ненавистью, какую навряд ли поймет кто даже в здравом уме.