– Тетя Аня, тетя Аня, вы как тут?
Он не мог понять, как она оказалась тут на ночной тропе далеко от дома, сколько времени здесь замерзала, пока он чаевничал, чокался стопкой, слышал цоканье телячьих копыт по половицам.
– Тетя Аня, куда вы идете? Почему одна?
– Поликарпушка позвал, – едва слышно отозвалась она, и Петр понял, что в ее гаснущем разуме звучал непрестанно далекий любимый голос, звал на долгожданную встречу.
Он расстегнул свой полушубок, отворив разгоряченную грудь. Приподнял старуху, прижал к груди и, запахнув полой, понес вниз под гору. Она была легкой, сухой и, казалось, похрустывает в его объятиях, как пучочек веток. Он торопился, грея ее своим телом, вслушиваясь в невнятные ее бормотанья:
– Поликарпушка позвал. Пошла к Поликарпушке.
Он торопился, поскальзывался, боялся ее уронить. Ноша его была драгоценна. Ему вдруг начинало казаться, что он несет свою бабушку, которая отправилась на поиски любимого внука и замерзла в снегах. Или маму, которая услышала жалобный зов раненного на снежном поле отца и кинулась его спасать. Он нес русскую старуху, военную вдову, и ему казалось, что из темного неба молча смотрят за ним множество молчаливых мужчин в военных телогрейках и касках, и среди них его отец, лейтенант пулеметного взвода, погибший в сталинградской степи.
Он внес ее в Красавино, постучал ногой в дверь. Открыла племянница, простоволосая, с грубым лицом женщина:
– Господи, это что же за несчастье! Тетя Аня, ты куда же ушла? – Обращаясь к Суздальцеву, помогая ему переступить высокий порог, объясняла: – Сказала, пойдет к соседке. Я и сижу себе, ничего такого не знаю. Тетя Аня, да что же ты сама с собой делаешь? Да какое же это у нас несчастье!
Суздальцев положил старуху на высокую постель, над которой в деревянной рамке висела поблекшая фотография, молодые мужчина и женщина прижались друг к другу щеками.
– Если есть водка, разотрите ее, и на печь, на лежанку, – произнес Суздальцев, покидая избу. Шагал по улице с нежностью и печалью.
Еще из сеней, сквозь толстую дверь услышал громкие голоса, смех. Вошел в избу и увидел, что за столом, под лампой, перед горячим самоваром сидят два его московских друга, Левушка Субботин и Натан Ройзман, оба оживленные, порозовевшие с мороза, с хмельными глазами. Встретили его радостными возгласами:
– Вот он наш отшельник, явился в родимый скит! Так вот ты где скрываешься от мирских соблазнов, предаешься молитвенному созерцанию, помышляешь о жизни вечной? – Левушка обнял его и расцеловал. Сияющие голубые глаза, полные хмельного блеска и восхищения, впалые щеки, золотистый клинышек бороды и кисточка усов, оттопыренные пунцовые уши на бритой, в буграх и выпуклостях голове. – Ты думал скрыться от нас? Нет, брат, слава о чудесном схимнике распространилась далеко по округе, она-то и привела нас к тебе.
– Ты, брат Петрусь, как Пушкин в Михайловском. А мы, как два Пущина, приехали скрасить твое изгнание. – Натан раздвигал свои красные влажные губы, растворял редко посаженные зубы, в которых виднелся недожеванный хлеб. Его черные курчавые волосы, еще недавно примятые шапкой, не поднялись плотной копной. – Мы приехали тебе сообщить, что твое отсутствие ощущается нашей компанией как невосполнимая пустота. При наших встречах всегда наливаем рюмочку, накрывая ее корочкой хлеба. Пьем за тебя не чокаясь.
– Чтой-то вы его хороните прежде времени? – произнесла тетя Поля, довольная появлением гостей, которые привезли с собой бутылочку красного вина и неразрезанный батон колбасы. – Он вон какой, Петруха, здоровый, на свежем-то воздухе. А вы вон бледные, как чахоточные.
– А мы и есть снедаемые тоской-чахоткой по другу, который добровольно губит себя в глуши лесов сосновых, хотя и под присмотром Арины Родионовны. – Натан полез целоваться, и Суздальцев почувствовал у себя на щеке его мокрые губы.
Он был рад друзьям. Почувствовал вдруг, как не хватает ему московских посиделок, во время которых за ночь, до одури, спорили, обсуждая политические новости и проблемы отечественной истории. Кружок молодых протестантов, историков, философов, доморощенных писателей, которым казалось, что своим вольнодумством они расшатывают унылое однообразие господствующих взглядов и норм.
– Петрусь – гений. Он гениальней тебя и меня, вместе взятых, – говорил Левушка, поглядывая на бутылочку красного, ожидающую, когда ее раскупорят. – Он видел, как несутся навстречу друг другу два железнодорожных состава – славянофилы и западники, готовые столкнуться, породив очередную русскую катастрофу. Петрусь отпрыгнул, чтобы не попасть в зону взрыва. Многие погибнут в зоне взрыва, а он уцелеет, и будет кому служить новой, рожденной после катастрофы России.
– А я-то как раз считаю, что это не гениальность, а слабость. Если угодно, трусость. Он бежал с поля боя. Предстоит великая схватка идей, темпераментов, человеческих волеизъявлений. А он укрылся в скиту. Скуфеечку и ряску ему. Он беглец, а не воин! – Натан кипятился, его бурная еврейская кровь побуждала спорить, не соглашаться, везде видеть конфликты и противоречия. Его волосы постепенно распрямлялись, поднимались сальной курчавой шапкой.
– Петруха, какие у тебя друзья языкастые. Ну, че глядеть на бутылку. Полезай в шкафчик, подавай лафитники. А я конфет принесу.
Суздальцев был рад оказаться опять в сумбурном водовороте слов, которыми питались яростные споры. Эти споры прерывались, когда спорщики ссорились. Порознь переживали обиды и снова сходились, раскручивая воронки споров и нескончаемых диспутов.
Суздальцев полез в висящий на стене шкафчик, растворил ее звонкие стеклянные створки. Отыскал среди посуды, банок с вареньем и клюквенным морсом зеленые и красные, похожие на лампадки рюмочки, поставил на стол. Левушка сбивал сургуч с пробки, ловкими ударами в стеклянное дно выталкивал пробку.
– Ну, Петрусь, за тебя, за твою Арину Родионовну.
Тетя Поля мелко смеялась, пригубляла красное вино, закусывала сладкой подушечкой.
– А я считаю, что Петрусь совершил мировоззренческий подвиг, – продолжал Левушка, опустошив свою «лампадку», отчего сияющая синева его глаз оделась лучистым восторженным блеском. – Он оставил город, с его индивидуализмом и книжной мудростью, и пошел в народ. Учиться у народа терпению, трудолюбию, вере.
– Какой подвиг? Какой народ? Он просто дачник, приехавший пожить на природе. Чему он может научиться у народа? Пить водку? Терпеть утеснения начальства? Пора оставить этот зловредный миф о народе-мудреце, народе-богоносце. Спившееся рабское население, которое и народом-то назвать нельзя. Мягкое, как пластилин, из которого власть лепит то страшилище, то шута горохового. Нет никакого народа, а есть крохотная горстка уцелевшей от погромов интеллигенции, отрицающей этот архаический строй, глядящей на запад, ждущей, когда эта чудовищная кровавая власть рухнет под тяжестью собственной глупости и порочности. – Натан жадно опустошил лафитник, стал заедать замусоленным печеньем, роняя крошки себе на грудь.
Сидели заполночь у черного слюдяного оконца. Вели спор, бесконечный, начатый век назад, перетекавший из поколения в поколение, из университетских кафедр в поэтические салоны. Он дотянулся до этой глухой деревушки и теперь длился с неостывающим жаром за столом под клеенчатой скатертью, на котором были расставлены цветные стаканчики, мерцала зеленым стеклом бутылка, стоял рогатый самовар с медалями и орлами. Тетя Поля, делая вид, что понимает содержание спора, надкусывала последними зубами жесткий пряник.
Суздальцев пытался найти зазор в споре, чтобы вклиниться в него, но его не пускали. Вдохновенный Левушка и неистовый Натан плотно сцепились в схватке, в которой не было победителей. Он вдруг подумал, что все их всплески и вскрики, вся неприязнь и дружеские симпатии будут перенесены на ту, ожидавшую их всех войну. Что они своими идеями и высказываниями, своей страстью и жаром питают ту войну, дают ей силы, одевают ее в оболочку брони и ненависти. И можно совершить маневр, сломать течение спора, направить их яростное противодействие по другому руслу. И войны не случится. Она, едва зародившись, тут же растает за черным слюдяным оконцем, за стеклянной дверцей шкафчика, мелькнув красной зловещей искрой.
– Ты нетерпелив, как все революционеры. Ожесточен, как все еврейские диссиденты. Ты хочешь сломать систему, уничтожить всю без остатка. А ведь частью этой системы является сам народ. Советский народ. Сокрушительный удар по системе будет сокрушительным ударом по народу, как это уже было однажды. Ударом по нашей милой хозяюшке, ударом по этим деревням, по теплящимся лампадам народного духа. Остановись и останови своих жестоких еврейских зелотов. Нужна не революция, а преображение. Русский народ преобразится, преобразует все скверные античеловеческие свойства системы и создаст православное государство. Нужно только терпение и вера в народ и в Бога. – Левушка побегал глазами по избе, нашел икону, истово, немного напоказ, перекрестился и глотнул из рюмки.