Что тянет человека к преступлению? Почему Монгол-Родион грабит, крадет, убивает? Ему нравится грабить, красть, убивать? Такое может нравиться? Сидит, спружинился. А его адвокатик соловьем заливается: защищает! Защищать бандита, убийцу? Дикость!
Во время перерыва Дина долго дожидалась, пока освободится Иванова.
— Юлия Андреевна, — выпалила она. — Ну можно ли защищать убийцу?
Иванова сделала жест рукой, как бы говоря: «Что поделаешь!», пошла рядом с Диной.
— В нашем государстве любой человек имеет право на защиту. Существуют прения сторон. Суд обязан выяснить истину. — Она умолкла, глядя поверх Дининой головы, а глаза ее продолжали говорить, но совсем не о законе юстиции, а о чем-то более сложном…
Дина проследила за ее взглядом, увидела входящего в зал Модеста Аверьяновича.
Второй раз представал Монгол перед судом. После первого прошло около двадцати лет. Тогда его выручил Кошелев, Янька Кошелек, гроза Москвы. Банда Кошелька убила двух сотрудников ЧК, завладела их документами и стала действовать открыто. Под видом обысков она грабила квартиры, даже заводы. В камере, где сидел Монгол, Кошелек появился во всем блеске: новенькая портупея, фуражка с зеркальным околышем, брючки-галифе. За ним маячила испуганная физиономия начальника тюрьмы.
— Выходи, товарищ! — с нотками сочувствия в голосе приказал Монголу Кошелек. — Извини, перенес неприятности. Пострадал, так сказать, за революцию. Ничего! С гражданами из суда, учинившими над тобой незаслуженную экзекуцию, мы поговорим особо. Будь ласков, не помни обиды.
Потом, у пивного завода Калинкина, они неистово ржали, вспоминая просьбу Кошелька: «Будь ласков, не помни обиды». Янька Кошелек слыл артистом. Он имел столько золота, что мог бы открыть торговлю со многими странами мира. Но больше, чем алчности, было в нем самодурства. «Хочешь, завтра у меня будет браунинг председателя Сокольнического Совета?» — обратился он однажды «на миру» к Монголу. На что ему браунинг председателя Сокольнического Совета, Монгол не представлял. В оружии у Кошелька недостатка не замечалось. Но если Янька спрашивал «хочешь?», следовало немедленно отвечать «хочу». Вечером следующего дня Кошелек подбрасывал на ладони новенький браунинг, а его дружки, смакуя, рассказывали, как был перепуган нападением председатель.
Доброе времечко! Красиво тогда жилось. Многое перенял от Кошелька Монгол, но оказался умнее, прозорливей учителя. Почуяв, что Дзержинский всерьез взялся наводить порядки: комиссии всякие, перекомиссии, коллегии МУРа, усиленная охрана театров, вокзалов, рынков, — Монгол смылся из Москвы в родной город. Здесь все свое, в доску. Живи — не хочу. Трижды, правда, приходилось уматывать и отсюда (угро охотилось за ним вовсю!), и все три раза спасало умение трезво оценить обстановку, подавить испуг, стать сильнее обстоятельств. Впрочем, частенько на помощь приходила и биография. Мог ли кто в сыне изобретателя Золотова заподозрить уркагана? Однажды милиция появилась у них в доме. «Где старший сын?». Отец не знал, где его обожаемый Родька (он не видел сына более двух недель), но, не моргнув, заявил: «Я послал его в Харьков за никелевой проволокой». Когда Монгол появился из своего очередного «турне», обволакивая преданным взглядом и виноватой улыбкой добрейшего пахана, тот только и смог, рассказав о посещении милиции, слезно попросить: «Не делай ничего предосудительного, сын. Пожалей меня».
Возвращение в родной город обычно приносило радость могущества. Будь благословен на веки вечные город Монголова царства! Один взгляд, и кроликом замирает, лишается дара речи выбранная тобою жертва. Сила и хладнокровие делают тебя сверхчеловеком. Живи — не хочу!
Что его понесло в дом брата? Тревога, не выдали ли его? Тщательно упрятанная, но растущая с годами тяга к чистой постели, теплому жилью, спокойному сну? Он начал обрастать ленью, все чаще уклонялся от «дела», посылал на него других. С Беркутом пошел в ювелирный, чтобы встряхнуть брата, что-то долго тот жил спокойненько. «Оторвется!» — забеспокоился Монгол. Того, кто отрывался, он уничтожал. Брата уничтожать не хотелось.
Он видел, как стойко держался на суде Славка — его в четыре голоса раскалывают, а он молчит, — и усмехался. Сильна его власть над людьми, сильна и со скрученными руками. А все ж чувствовал он: власть над Беркутом висит на волоске. Оттого и хотелось сказать ему что-нибудь пообидней, унизить. На очной ставке в угрозыске он назвал Славку швондей, соплей, здесь — теленком. Он давал понять брату, что недоволен им. Какой бы срок ему ни припаяли, он вернется. Расстрелов, слава богу, в Советском Союзе не существует. Отделается легким ушибом: десятью годами. И опять живи — не хочу. Помни, братушечка! Мы встретимся.
Славка также ворошил прошлое. Горькое детство. Безрадостная юность. Отец выбросился из окна, умер в сумасшедшем доме. Мать — тихая, болезненная, с затравленным взглядом, молча переносившая свою трудную долю. Родька — баловень отца, властный, безжалостный, исчезавший надолго из города, но державший его и мать в страхе даже на расстоянии. Мрачные комнаты с завешенными окнами. Однако, пока жила мать, был дом, была забота. С ее смертью пришло сиротство. Славка всегда тянулся к людям, но между ним и людьми вечно возникал Родька. Испорченный отцовым поклонением, деспот и себялюб, он зажимал Славку в своем кулаке, как муху: жужжи, бейся, ты мой.
«Как вы определяете понятие «счастье»?» — спросил вчера Золотова начальник угрозыска. Славка откровенно рассмеялся: «А с чем его едят?» — «Его ни с чем не едят. Его добиваются. Счастье, по-моему, это бесконечные поиски цели, стремление к осуществлению цели. Какая в нашей жизни была цель?».
Его цель? Служить Монголу. Служить верой и правдой. Быть при нем, как когда-то денщик при офицере, камыш при болоте, лист при дереве. Цель может быть у человека самостоятельного, а не у придатка. Он аппендикс. Его вырезать и выбросить, а с ним культурно разговаривают, будят в нем совесть. Смешно устроен человек!
Странно устроен человек! Сам понимает: его ложь просеяли сквозь сито, его словам не верят, а он все упирается, стоит на своем — не брат он мне, и точка.
Сущенко не спускал глаз с Золотова. Монгол ему ясен: отпетый! Жаль, нельзя применить к нему высшей меры наказания. Куда ни попадет, везде упрочится, начнет разлагать других. Но Золотов… За него стоит схватиться с пережитком, наследственностью, тупостью, подвластностью чужой воле, черт знает с чем еще, но вырвать его у них, привести в настоящую жизнь. Непостижимы узы родства! Сидят поодаль друг от друга два человека — похожие лицом, но разные характером, устремлениями, и не хотят признаться, что братья.
Мать их из интеллигентной семьи, окончила гимназию, вероятно, как все матери, мечтала увидеть сыновей большими людьми. Как получилось, что они не оправдали ее надежд, стали на путь преступления? Им плохо жилось в семье?
Постоянно размышляя о наилучшем устройстве общества, отыскивая причины его противоречий, Модест Аверьянович не спешил обвинять всех скопом и в розницу. Он пытался разобраться в ситуациях, в человеческих взаимоотношениях, в человеке. И если он причислял кого-то к отпетым — значит, он сто, тысячу раз проверил его прошлое, сличил с настоящим, осмыслил и переосмыслил будущее и убедился: неисправим. Сколько бы ему ни твердили: «Нет плохих характеров, есть скверные условия, порождающие плохие характеры, есть скверные педагоги», он убежден: дай сейчас Монголу идеальные условия, идеальных педагогов — не поможет. Он матерый волк, рыскающий в поисках добычи. Славка — дело другое. Славку потерять нельзя.
За день до отъезда из Москвы товарищи, устроившие Сущенко проводы, признались: «Трудно с тобой работать. Беспокойный». Верно, беспокойный. Воюя с равнодушием, он дважды едва не полетел с должности, но оба раза ему удалось доказать, что самый опасный грибок, разъедающий общество, — спокойствие.
Модесту Аверьяновичу показалось, что его окликнули. Он оглянулся. В упор на него смотрели серьезные девичьи глаза.
С того момента, как Сущенко появился в зале, Динин интерес к участникам процесса несколько ослабел. Для нее авторитет Модеста Аверьяновича был настолько непререкаем, что скажи он «Золотова виновна», Дина не посмела б усомниться. «Лялька, — опросила она подругу по дороге в суд, — мерять свои поступки чужой меркой плохо?» Лялька независимо изрекла: «Подстраиваться под кого-то — терять себя». Лялькин ответ родил немедленный протест. Ну уж нет. Видеть в другом образец — не терять себя, а находить.
В зале произошло движение. Дина увидела, как вытянулся Сущенко. К судейскому столу шла женщина. Она была высока, худа. Прямые, расчесанные на пробор волосы скреплялись на макушке большим темным гребнем, плечи укрывала тяжелая клетчатая шаль.