А то старуха шла в сени, где эвакуированные смалывали зерно ручными жерновами. Отодвигала задвижку на двери, ведущей во двор. Ее обдавало запахом навоза. Во дворе, залитая из всех щелей мартовским светом, Василиса била себя по бокам хвостом. Старуха тихонько спускалась по ступенькам вниз, садилась передохнуть на чурбак, ворчала:
— Кончится твое лентяйство, скоро уж теперь.
Поднималась, охая и вздыхая, гладила по спине корову, прислонялась к ее теплому боку. Все разгромлено войной, все рвалось и рушилось. Одна только живая связь оставалась у старухи.
Касатка моя, Василисонька!..
…В поле уже чернеют косы земли. Где вчера еще снег лежал, сегодня — пожухлые ошметки одни. Как сжевал его кто. Скоро, скоро уж вся земля покажется.
В правлении, где жила старуха, стало шумней, гремели двери, бойче стучали подошвы по половицам. Весна всех разворошила.
Опять заседало правление.
Старуха не прислушивалась. Она лежала на кровати, и перед ее мысленным взором сидела Шурка с круглыми пустыми глазами.
Старуха знала: это уж безвозвратно. Она сама своими руками собирала в дорогу сыновей. Одного за другим, как подоспевал им срок, кого в армию, кого на стройку, а потом не умела даже представить себе, где они жили, что делали. А когда кто-либо из них попадал ненадолго в деревню, глаза у него были такие же, как у Шурки. Точно перервали пуповину, и теперь он сам по себе. Так что старуха знала, как это бывает. Но с Шуркой очень уж быстро получалось. Старуха не могла согласиться с этим, но и помешать тоже ничему не могла.
— Ах ты господи, — кряхтела она, ворочаясь на постели. — Разор какой!
Тут в избе стоял гомон и чад, как обычно, когда заседало правление. И даже больше обычного — время шло к севу.
Как ни занята была старуха своим, ей в уши понемногу просачивались голоса, и внятнее других — тихий голос председателя:
— На лошадей надежды нет. Дошли. За хвост подымать надо. Так что решение как раз подоспело.
И все о решении каком-то. А голоса то глохнут, то опять внятно сочатся. И угрюмо так:
— …В упряжке походит, молока что с нее возьмешь.
— Да уж молока убавит. Тут что-нибудь одно…
— Огласить надо б, разобраться…
От тяжелой догадки у старухи холодок в горло подскочил и перекинулся в ноги.
Стихло в горнице. Слышно — шелестят бумаги. Председатель прокашлялся, снял нагар с фитиля — огня добавилось, — читает:
— «…Немедленно… к обучению крупного рогатого скота, какой имеется… и в личном пользовании колхозников… как тягло в весеннем севе… Хомут разрезается в верхней части и здесь же засупонивается… Нормы выработки на коровах… в районной газете «Сталинский путь»…
И закончил твердо:
— «В случае… отвечает председатель по законам военного времени».
— На одну сознательность твою, значит, не располагают.
— Выходит, так.
— Тут, мать ее за ногу, надо ее железную иметь… Больше старуха не слышала ничего — провалилась, как в темный колодец, в свои тяжелые думы.
Когда очнулась, речь шла уже о другом. О сборе подарков Красной Армии к празднику Первого мая. Решили испечь булки и высушить на сухари. Молоко пропустить сепаратором, на сливках замесить тесто. На том и разошлись.
* * *
День, другой потянулись в неизвестности. На третий наконец разговор начался. Что нового да как, бабуся, сами себя чувствуете? Это счетоводка Муся через всю горницу. И председатель выжидательно обернулся в ее сторону — брови насуплены.
Старуха, до того сидевшая на кровати, поднялась, запахивая на груди кофту, и от волнения чуть ли не с поклоном: как видите, кряхчу помаленьку.
Муся проворно поближе сунулась:
— Мы к вам привыкли, бабуся. Как своя вы…
— Чужая собака на селе… — неохотно размыкая губы, отвечала старуха.
— Ну уж, бабуся. К чему вы… Наш колхоз вас как родную… Мы к вам всей душой…
Ласкова — все кишки повытеребит. Подъезжай, подъезжай. Что дале?
И председатель неторопливо пододвинулся.
— А что не так, во внимание надобно взять — время военное.
Еще что-то сказать имел, но застряло — прокашлялся. А Муся за него:
— Пахать не на чем. Лошади совсем оголодали. Сами знаете…
Гляди, даже в свою книгу забыла лазить — наизусть лупит.
Председатель кончил прокашливаться.
— С тягловой силой плохо обстоит. Какой-то выход нужен. И решение есть.
Старуха — губы поджаты — не подпускает. Начеку.
— У вашего конюха руки вися отболтались — лошади и колеют. За коров принимаетесь.
Молчат — не понравилось. У председателя по всему лицу — задумчивость, — приготовился к ответу перед властью по закону военного времени.
— Вам даже выгода, — рассудил он. — Вам трудодни пойдут. Как вы сами нетрудоспособная, так за вас коровка…
Медведь ты, медведь, не укусывала тебя своя вошь.
* * *
А солнышко уже лучи мечет. Старухе с крыльца видно: земля клубится — преет. Скоро пахать.
Потом подул холодный ветер — река, должно быть, вскрылась.
* * *
Так и есть — лед ломался, трещало на всю округу. Пошел!
Шурка не отлучалась с берега. Ее бил озноб от жути, от непонятного ей самой веселья. Это она, Шурка коноплястая, поставлена сюда на пост. Ей видно далеко вокруг: никто пока не тонет. Мимо идут и идут красноармейцы, тянут переправочные средства, поглядывают на Шурку.
Переправу наведут, тогда, говорят, жди немецких самолетов. Все в кашу смешают. А Шурке не страшно. Вот ведь и мать в реке погибла — в полынью провалилась. И когда еще было — давно, в мирные годы. А Шурке в свою смерть не верится.
В деревне каждую весну бегали на реку смотреть: если лед глыбами встает — к урожаю. И сейчас он горбатился — хороший знак Шурке… И правда, война ее подбросила так высоко, что из этой выси прежняя жизнь с бабушкой казалась ей глухой и серой.
Под крутым берегом, где раньше был перевоз, спешка — разбирают сваи… Старый перевозчик пропал куда-то без вести. Его баба в овчинном тулупе шурует вместо него и сосет трубку.
Шел лед. Солнце подхлестывало серо-голубые валы, и они куда-то все ехали и плюхались между берегов.
Когда река очистилась и Шурку сменили с поста, она отправилась в дальнюю деревню.
Василисы не было. Ее увели со двора, должно быть в конюшню.
Счетоводка щелкала костяшками, как в прежние разы. Слова на бумаге, прикрепленной к стене, еще больше укоротились… А бабушка лежала, не двигалась, худая и скучная.
Шурке точно хомут шею надавил, хочется вздохнуть поглубже и — никак. Она вертела головой, озиралась. Заскучала по своей будке и красноармейцам.
Старуха коснулась ее колена белой, неживой рукой, и Шурке стало страшно, не выдержала — всхлипнула. Наскоро про себя помолилась. Она была «мобилизованной» и не своей волей отделена от бабушкиной немочи.
Постояла в ногах постели, утерлась рукавом телогрейки и поклонилась.
* * *
С тех пор как увели Василису, старуха почти не вставала. Но была беспокойна, копошилась на постели, искала что-то под изголовьем, а то шарила по воздуху, тут ли мешки.
— Смерть чует — капризничает, — кому-то объясняла Муся.
Насчет смерти старуха сама чувствовала: притиснулась она к ее жизни — блошка не проскочит. И старалась, когда не донимало беспокойство, лежать смирно, готовиться. Но грехов своих она не помнила и, лежа так подолгу, прислушивалась: скрипят жернова в сенях, что-то опять там мелют.
О своих сынах она ничего не знала, живы ли они. Если подадут о себе весть, так и та не дойдет, — не станет почта разыскивать Егоровну по чужим деревням.
Она хорошо не могла припомнить, рожала ли их на самом деле. Знала, что у нее должно быть четверо сынов, если враг не побил их. Из всей прожитой жизни яснее всего вставал перед глазами синий лен, как в то раннее утро, когда совсем еще маленькой девчонкой увязалась за матерью в поле. До чего же синий был! Кажется, никогда потом таким не был… Мал-малышок в сыру землю зашел, синю шапку нашел… Кто ж такой? Отгадай…
С помощью Муси-счетоводки старуха приплелась на крыльцо — хотелось на божий свет еще раз взглянуть. Солнце стояло уже высоко. В той стороне, где деревня Егоровны, ухало беспрестанно. А небо почти что белое, тучки не спеша гоняются друг за дружкой. Глаза подымешь — слепит, и не хочешь — зажмуришься. На солнышко, что на смерть, во все глаза не взглянешь.
Председатель — зимняя солдатская шапка в руке — встал уважительно неподалеку от кровати Егоровны, спрашивал, слышно ли что о сынах.
— Особого ничего, — отвечала старуха. Знала: это только так — председателева присказка. Что-то там впереди еще.
Он и не стал медлить, сообщил: договорился с ее золовкой, та согласна взять ее к себе, если Егоровна отпишет ей половину своего имущества.