В ожидании благовеста эти пестрые группы хлопов и женщин, кто сидя, кто стоя, ведут между собой весьма чинные и тихие беседы, потому что галдеть, шутить и смеяться до обедни почитается грехом и неприличием: «До обедни смех та гомон — вялики грех та сором». В силу этого и выражение лиц и улыбок носит хотя и праздничный, но скромный, сдержанный и даже важный характер. Разговоры тоже сдержанного характера: расспрашивают обыкновенно о здоровье, о всходах (весною), об урожае (летом), о хозяйстве, о состоянии домашнего скота, но никак не заведут разговор про какие бы то ни было дрязги и сплетни мелкожитейского или скандального характера — «бо коло цэркви вялики грех таким словом бавицьсе».
— Добры дзень! — приподнимая шапку и протягивая руку, говорит кум куму.
— И вам дай Боже!.. Як се маешь, куме? Чи добре дужь?
— А от, як бачите!.. Подзяковать пану Богу, гадуемсе![6] А вы як?
— И мы так само ж!
— Ну, и добре, куме! Дай вам Боже!
— А чи не павоишь, куме, нашей кабаки? — предлагает кум, вынимая из кишени берестяную тавлинку с нюхательным табаком.
— А добра кабака? — спрашивает угощаемый кум, запуская два пальца в тавлинку.
— Гэ-гэ!.. Нюхны та лечь не журисе (лишь не заплачь)! — похваляется угощатель.
Оба нюхают, причем угощаемый кум здорово кряхтит от удовольствия.
— Ого! Дужа кабака! Вяльми дужа! — одобряет он. — А скудова, куме, бярёце яе? Може привозна з-под Кракова, чи з-под Гданьска?
— Не, куме, — сампантр! ![7] — заявляет угощатель, очень довольный комплиментом своему зеленчаку.
Но вот с вышки отдельно стоящей дзвоницы загудел над местечком первый удар «вяликого дзвону». Хлопы снимают шапки и набожно крестятся.
В костеле тоже раскачивается на своей оси и звонит колокол, приводимый в движение с помощью рычага, к которому привязана веревка, — и дрожащий гул двойного призывного благовеста несется в воздухе на всю тихую окрестность. Серые сукмянцы и белые кожушки подымаются с места и степенно, неспешной походкой направляются к притворам церкви и костела.
На вышку дзвоницы между тем карабкаются два-три хлопчика, выпросившие себе у пономаря позволение позвонить, когда ударят «У усе дзвоны». Деревенские хлопчики (мальчики), кажись, все без исключения — превеликие любители позвонить. Эта забава доставляет им огромное удовольствие, и те из них, которые воспользовались данным им разрешением, стараются сохранить его за собой как некую привилегию и на будущее время. И надо видеть, с какой серьезной важностью, с каким чувством сознания собственного достоинства хватается хлопчик за веревку колокола, как старательно и с каким наслаждением производит он саму операцию звона и как поглядывает при этом вниз на тех ребятенков, которые не сподобились пономаршей милости. Эти последние стоят около дзвоницы и, задравши кверху глазенки, с таким безграничным удовольствием и с такою детскою завистью смотрят на избранных счастливцев — с удовольствием, ради самого трезвона, послушать который так им приятно, и с завистью — зачем не они на вышке, зачем не им, а тем досталась в удел эта счастливая доля!..
И перед церковью, у притвора, и перед костелом непременно помещаются нищие, но перед костелом они заметнее и качеством, и количеством, потому что здесь у них имеется больше шансов на более щедрые и обильные подачки, так как в числе прихожан костела бывает столько помещиков и шляхты, тогда как прихожане церкви — все те же серые хлопы, большая часть которых и сами-то чуть-чуть разве подостаточнее нищего. Впрочем, некоторые из этих нищих переходят от церкви к костелу и обратно; но уж тот, который хочет «рабоваць» под костелом, непременно должен «жебраць» по-польски, если желает получить добрую выручку; в противном же случае результат будет тот же, что и под церковью, если еще не скуднее. Нищие тут бывают двух родов: перехожие и оседлые. Перехожие часто соединяются в целые партии, от двух до десяти и более человек; они составляют из себя нечто вроде артели и под началом своего «головы» или «гатамана» переходят от местечка к местечку, через дебри и веси, стараясь не пропустить базарного дня или киермаша;[8] другие же из перехожих, большей частью слепцы, промышляют отдельно, с поводырем, которым чаще всего нанимаются малолетки. Иные даже покупают себе лошаденку, строят над полукошиком буду (вроде кибитки) и разъезжают по базарам. В Свислочь почти каждое воскресенье приезжает на базар один такой слепец, вместе с поводырем-девочкой, пяти— или шестилетним ребенком, которая у него сидит за кучера. Слепец останавливается со своей будой на самом бойком месте, посреди базара, и начинает гнусливо тянуть бесконечного «Лазаржа» или «Дзесентюру». Эти перехожие калики все вообще промышляют главнейшим образом посредством пения: сядут где-нибудь в ряд при дороге, при церкви или походя остановятся кучкой под окнами какой-нибудь корчмы либо хаты и начинают:
Певны чловек богаты,
В злото, сребро шкарлаты,
И збыть коштовне шаты,
Ядл, пил, тылько танцовал,
Дзеыь и ноц банкетовал,
Пыхонь в сердцу свем ховал.
И тянется, тянется у них этот «Лазарж» бесконечно, монотонно и тоскливо-скрипучими, ноющими и разбитыми голосами. И замечательно вот что: все эти нищие, изъясняясь обыкновенно на своем чернорусском наречии, песни свои между тем тянут не иначе как на исковерканном польском языке и зачастую сами не совсем-то хорошо понимают слова своих песен. Это вот отчего происходит: учит их петь обыкновенно наиболее старый, наиболее опытный, бывалый и дохлый нищий, который и сам смолоду нередко бывал в поводырях и учился у своих стариков, а между этими стариками попадаются и грамотные, но, по-старинному, грамоте умеющие не по-русски, а исключительно по-польски. На польском же языке уже с давних пор существуют книжки такие — сборники разных кантычек, в которых имеются и все нищенские «вирши»; из этих-то книжек и почерпали старики свои песни, которым обучают на слух неграмотных. И вот, в силу обычая, наш чернорусский калика и поет польские кантычки, не без основания рассчитывая также и на то, что польская кантычка более тронет сердобольные струны пана или шляхтича, чем грубая «речь хлопьска». Класс перехожих нищих пополняется исключительно самыми бедными крестьянами из разряда огородников и кутников, которые не имеют ни земли для обработки, ни скота, ни земледельческих орудий, а весь свой труд прилагают к разработке своего огорода, засеянного исключительно почти картофелем. Раз, что картофель не уродился — кутник остается без хлеба, семья его разбредается в разные стороны и идет «рабоватъ», т. е. просить милостыню.
Другой сорт нищих — оседлые, так называемые «старушки подкосцёльны». Это уже, можно сказать, аристократы своего положения. Они живут здесь же, в местечке, имеют себе постоянный угол и ремесло свое почитают как бы богоугодным делом, а себя самих — в некотором роде должностными лицами, принадлежащими к костелу. «Старушков подкосцёльных» вы только и можете встретить у костела, но отнюдь не у церкви, ибо все они самые ревностные католики; да и вообще, около православных церквей вовсе не попадается нищих этого сорта. «Старушек подкосцёльны» одет всегда чище калики; на нем вы встретите иногда и чеботы, и нечто вроде сюртука синего сукна, и сорочка у него в воскресенье непременно чистая; но при этом он все-таки сумеет приятно выставить на вид и подштопанные прорехи своей бедности, и свою беспомощную старческую дряхлость. Между ними всегда бывают и «бабульки подкосцельны». И «старушки», и «бабульки» садятся в ряд по бокам прохода от ограды к притвору, и те из них, что попочтеннее, занимают наиболее почетные места у притвора, которые составляют уже как бы неотъемлемую и законную их собственность. Эти «старушки» с «бабульками» зачастую бывают увешаны разными чётками, «ружоньцами, кржижиками, медаликами и скаплержами»; в руках у них «киек» и «ксёнжка», в которой и заключаются все эти ихние кантычки. «Старушек» поет всегда почти со смыслом, т. е. выбирает кантычку, соответственную времени и обстоятельствам; «бабулька» же голосит без всякого разбору, что ни попало; таким образом, утром, во время «мши», она вам будет петь хоть «добра ноц, о, Iезу!» — которая, впрочем, составляет одну из самых любимых песен всех этих «бабулек». И вот, сидит себе «бабулька», мерно раскачиваясь сзаду наперед, глаза уткнула в ксёнжку, руку просительно протянула к мимо идущим, а сама слезным и тоненьким голосенком пречувствительно выводит:
Добра ноц, о, Iезу! о, милосьци моя!
Hex в твем ренку усненья, лепянка твоя!
Нехай ми сеи'сьеи завше о тобе!
Нехай розмавям з тобон дзись собе!
О, Iезу! ме коханье![9]
«Старушек» же, не обращая ни малейшего внимания на соседнюю «бабульку», каждый сам по себе и сам для себя, тянет, уставя куда-то в пространство водянистые, выцветшие глаза свои, смотря по вкусу: кто «Лазаржа», кто «Аньел Паньски» — буде «мша» идет заупокойная, но чаще всего тянут они совсем по-своему известную «Дзесентюру»: