— Вот оно что! — сказал Мирон, когда их впервые вывезли на железнодорожную станцию. Разгрузили вагон, повезли их на «пустой» объект, который охраняли в Барнауле НКВДшники. В «прошлой жизни», ещё до войны, неделю назад, он эти огороженные заборами площадки показывал Васе Одинокову, а объяснить, зачем они, не мог.
— Вот зачем: это заранее приготовленные площадки для эвакуированных заводов!
— Да ну, — отреагировал на его догадку Вася. — Не может быть.
— Почему «не может»?
— Что же, он, по-твоему, знал? — спросил Вася, имея в виду Сталина.
— Все знали. И ты знал.
— Я — нет. Мы в институте спорили, что не нападут.
— Вот я тебя и разоблачил! Ты наверняка прогуливал политинформацию в своём институте. Ещё в 1939 году на съезде партии все говорили про войну.
— Какую?
— Вот эту. Что она неотвратима.
— Но ведь подписали с Германией мир! И объявили: напали неожиданно, вероломно!
— Брось. Все готовились. Только ты спал.
— Я учился…
В конце концов их погрузили в эшелон и куда-то повезли. Гнали двойной тягой: один паровоз впереди состава тянет, второй сзади толкает. Теперь уже спорили, куда везут. Эшелон-то пошёл не на запад, через Казань, а на Саратов.
— Зачем нас на юг везут? — переговаривались красноармейцы.
— Может, Турция напала? Турки, они с немцами дружны…
— Или немцы уже там, у Кавказа…
— Да не, на фиг, откуда… Не могли они так быстро…
Потом догадались посмотреть вперёд и назад. Мать честная! Поезда по всей дороге идут в одну сторону. По двум колеям, один за другим, впритык. Сообразили: по другой линии, от Москвы к Оренбургу, идут поезда только на восток. А на запад — по этой линии, и другого пути, чтобы туда попасть, нет. Кругаля дают, зато никаких встречных.
В Саратове на громадном перроне стояли рядами столы с горячей пищей. Эшелон встал, по репродуктору объявили: «На приём пищи пятнадцать минут».
— Выходи, — кричит отделенный. — Садись на любое место, ешь, и обратно в вагон! Уступи место товарищу!
Пшёнка-тушёнка-чай…
— А где салат?! — весело орёт парень из второго взвода.
— Да вот же! — в больших тазах лежат редиска, салат, зелень. Отдельно — хлеб и соль.
— Какаву хочу! — дурачится кто-то в конце стола.
— С перрона не уходить!
А как ты уйдёшь, если в дверях патрули?
В перерывах между объявлениями радио выдаёт песни. Одна, новая, прошибает насквозь:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой тёмною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна —
Идёт война народная,
Священная война!
Как два различных полюса,
Во всём враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они — за царство тьмы…
Васька от этой песни просто в восторге. Чтоб не заметили, как у него слёзы потекли, попытался шутить через набитый кашей рот:
— Слышь, Мирон. А ты заметил, всё время призывают вставать. «Вставай, проклятьем заклеймённый…» было, потом в той песне из кино, что нам в лагере показали — «Вставайте, люди русские». Теперь говорят: «Вставай, страна». Мы уж вроде встали.
— Мы сели…
— Шутник хренов! Кончай болтать! Чавкай быстрее! — кричит старшина Нестерович, а сам тыльной стороной ладони вытирает глаза.
…Проехав станцию Елецкая Защита, эшелон повернул, наконец, на запад. Потом пришёл день, когда их выгрузили и выдали оружие. Дивизия быстрым маршем пошла пешком. Пришли… Так спешили, теперь пятимся назад…
* * *
На колокольне, под перекладиной без колоколов, живых не было. Валялись только ошмётки того, что совсем недавно было человеческим телом. Всё ещё клубилась пыль. Крыша покосилась и держалась на честном слове. Пулемёта Василий, увидев валяющиеся на полу изуродованные его некоторые детали, даже искать не стал. Зато бинокль — целый! Только пылью запорошенный. Чудеса.
Он посмотрел через окуляры этого бинокля в лес, потом рядом с ним, потом — дальше, на дорогу, скрывающуюся за лесом, и сам собою взгляд его поднялся к небесам. Их синева затягивала в себя, манила. Что там? Ведь нет ничего: слой атмосферы, за ним безвоздушное пространство; смесь газов придаёт цвет, движение паров воды создаёт впечатление жизни, солнце обеспечивает всему яркость. И всё. И больше нет там ничего!
Ничего? А это что? Василий крутнул верньеры: самолёты, много, и все с крестами. На их боевое охранение шла пятёрка немецких штурмовиков.
Он посмотрел ниже: из-за леса выкатываются танки, загаживая атмосферу сизыми клубами выхлопа. А из самого леса уже вышли и спокойно идут вдоль опушки немцы, в сером, в касках, с автоматами.
Одиноков попытался поорать сверху, но сообразил, что из-за рёва самолётов не услышат его, да и о чём кричать — всё ж ясно. Вот они, летят.
Он покатился по лестнице, придерживая бинокль, чтоб не расшибить армейское имущество об стены, ругаясь и бормоча: как же до сих пор не изобрели маленьких раций, чтобы их можно было бы таскать с собой на колокольни.
Грохнуло, затряслись стены, взметнулась пыль. Мелькнула мысль: «Это не бомбы», а он уже вылетел из дверей, разогнавшись в тёмном колодце колокольни, на улицу, на свет, и понял, что штурмовики простригли участок и ушли дальше, а по ним опять бьёт вражеская артиллерия. «Шу-шу-шу-шу-шу» — пролетело что-то тяжёлое прямо над головой, так низко, что ветром задрало ему волосы. Пытаясь как можно быстрее проморгаться от яркого света и пыли, он торопливо шарил рукой у ремня, к которому пристегнул свою стальную каску.
Как же оно будет? Неужели их бросят? Нет, нет! Сюда скоро подвалят наши — не пеньки же они там, в штабе? Понимают же? Но сейчас, кроме них, здесь — никого.
Пробежал мимо боковой улочки, где окопалась одна из рот, махнул рукой ротному, что, дескать, враг рядом, добежал до основных позиций. Место не очень удачное, между нами и немцами — низинка, им с той стороны удобно стрелять. Но окапываться ниже было бы просто глупо, а выше — там уже поворот.
Немцы — те, в сером, с автоматами — показались, когда он уже спрыгивал в свой окоп. Штурмовать они не стали, а залегли — ждали танков, чей рёв уже был слышен.
— Сарматов убит, пулемёт всмятку, — крикнул Василий лейтенанту Титову. — Немцы идут.
— Это я уже сам вижу, — сквозь зубы проговорил Титов.
— Господи, пронеси, — дрожа, приговаривал Иваниди.
— Ох, они нас размажут! — шептал рыжий Степанов. Он был такой белый, что даже конопушки на его лице исчезли.
— Ничё, мы уж как-нибудь тоже стрелять умеем, — зло отозвался Типченко, пристроившийся дальше рыжего, приподнялся над бруствером и выстрелил. Стреляли и другие бойцы. Василий услышал: стреляли даже в той боковой улочке, хотя, судя по тому, что он видел сверху, немцы ещё не должны были бы туда дойти.
Над головами опять низко прошли самолёты с крестами, застучали тяжёлые пули по земле: тук, тук, тук — и вдруг шмяк, и страшный вопль. Посмотреть бы, кто ранен, но страшно поднять голову.
Рокот самолётов удалился. Одиноков осторожно высунулся — одно другого не лучше, вот они и танки.
— Приготовить гранаты! — крикнул Титов. — Сидоров! Внимание, идут!
— Вижу.
Двигаясь на них, танки скатывались в низинку. Красноармеец Сидоров метнул гранату — в пылище непонятно было, подбил или нет, но два других танка остановились напротив, на нижнем взгорочке, и стали стрелять из пушек и пулемётов в их сторону, ожидая, когда другие три пройдут низинку. В тот момент, когда эти три последовательно появлялись из низинки, они показывали кусок брюха, и бойцы бросали бутылки с горючкой. Два танка подожгли, третий пёр прямо на Василия.
Одиноков бросил гранату, да так и не понял в пылище и дыму, где она взорвалась. Глянул в сторону: там, в ячейках, расположенных ниже, чем его, лежали мёртвые Степанов и Типченко.
— Сидоров! Бей его! — крикнул Титов, но не было ему ответа, и не услышали они взрыва, а только приближающийся рёв мотора. Вася быстро сел в ячейку. Она отрыта была под стоящего стрелка, и внизу, в позе не родившегося ещё младенца, казалось безопаснее.
Что случилось дальше — он не видел. Будто просто накрыло землёй.
И стало тихо.
…Не было ничего, что было бы. Ни зверей, ни птиц, ни гадов, ни травы, ни суши, ни влаги. Не раздéлены земля и небо, едины свет и тьма. То, что называют душою, не имеет здесь воли ни на что, ибо нечем управлять ей. Тут не было ничего, кроме понимания сути…
«Ты — понял?» — «Да. Не моя воля, а Твоя, Господи…» — «Воля Моя: будь».
— Эй! Эй! Да очнись ты наконец! — кричал Мирон серому, измазанному в земле Василию, не подающему признаков жизни.
Чадили сгоревшие немецкие танки. Один так близко, что дышать противно.