Борский встретил их насмешливо.
— Так, так... — протянул он. — Значит, танк? А винтовки у вас все приведены в порядок? Ну что ж, действуйте. Завтра объявляю поверку вашей богадельне и пусть только одно ружье найду не того... — будет вам и танк, и все прочее. Выслуживаетесь?
Оружейники ушли оскорбленные. Зайдер отправился горевать к себе в мастерскую, а Нехода ввалился гневный к комиссару полка и рассказал все.
Щербак успокоил оружейников, обещал поддержку во всех начинаниях, тотчас же позвонил начальнику политотдела и доложил об инициативе работников тыла. А сам снова задумался.
Что за человек этот Борский? Нe раз пытался толковать с ним по душам. Получается разговор. И исчезает у комиссара настороженность и строгость. Сидит перед ним полумуж, полуюноша неугомонного, даже буйного склада, никак не влезающий в рамки строгой армейской службы. Увлекся рыбной ловлей, хищничал на реке, убивал рыбу и однажды даже прислал комиссару нескольких жирных сомят, чем Иринушка, жена, была весьма довольна. А Щербак, покосившись на сковороду, сказал:
— Был бы я дома, обратно отправил бы этому рыболову. Не иначе как взятка за снисходительность.
Затем началась история с Зайдером, который отказался выдавать взрывчатку для рыбацких забав Борского. Начальнику штаба досталось на партийном собрании, и он дал слово прекратить браконьерство.
— Кто ты такой? — спрашивал его Щербак после собрания. — Объясни мне, пожалуйста. Мог бы стать любимцем полка, если хочешь знать. Все у тебя есть: и грамотность, и красота, и веселость. Бахвальство твое от молодости и красоты, понимаю. Избалован ты и начальством и бабами. Но забываешь подчас, что идет война и спрос нынче в десять раз жестче. Что прощаем по мирному времени — за то караем по военному. Доверена тебе большая работа, должность начальника штаба полка, а ты порой как мальчишка. Забываешь, что за тобой кое-что числится. Взять хотя бы Папушу...
В истории с Папушей, которого в конце концов раскусили здесь, Борский занял самую гнилую позицию. Когда дело дошло до Особого, Борский ходил выручать Папушу, и, если бы не Верка, кто знает, чем бы все это кончилось. Тогда Щербак, не на шутку обозленный, толковал с Борским начистоту.
— Ты зачем, скажи на милость, сам в пропасть лезешь? Мне начальник Особого отдела говорил, что ты ходатайствовал за проходимца.
— Неправда. Сначала меня вызывали как свидетеля. А потом я уже ходил сам.
— Зачем?
— Чтобы не казаться себе подлецом.
— А точнее?
— Точнее уж некуда. Я тоже виноват. Сначала пил с ним, а потом на него же капал. На следствии.
— Зачем же ты связался с ним?
— Ошибка вышла. Не разобрался поначалу. А за ошибки отвечать надо.
Чем-то понравился тогда Щербаку Борский. Может, потому понравился, что сам тоже не сразу разобрался во вновь присланном комбате, ожесточенном войной и поражениями, пристрастившемся к водке.
Что-то неодолимое восстало в Щербаке против комиссара батальона, нескладного, слабогрудого Соболькова, бывшего доцента литературы, когда тот однажды нерешительно вдвинулся в его кабинет (он вообще не входил, а вдвигался всем туловищем, сутуловатый, с опущенным левым плечом).
— У нас в батальоне нелады, товарищ комиссар, — сказал Собольков. И рассказал все, что знал о Папуше и его дружбе с Борским.
— Куда же смотрит комиссар? — хмуро спросил Щербак.
— Вот пришел... — Собольков едва улыбнулся.
— Сигнализируешь? Может, не рубить с плеча? — спросил Щербак, помолчав. — Все же как-никак фронтовик. А на фронте чарка, брат, того... С чаркой, может, людям умирать веселее. Согласен?
— Нет, не согласен. — Собольков наивно моргал белесыми ресницами.
Щербак оторопел.
— Почему же ты не согласен?
— Потому что он разлагает батальон. А вы приучаете меня к равнодушию.
Щербак встал со стула и внимательно стал изучать Соболькова.
— Послушайте, Собольков...
— Слушаю, товарищ комиссар.
Но Щербак больше ничего не сказал. Он отпустил Соболькова и долго ходил по землянкам третьего батальона, беседуя с бойцами, старшинами, взводными, с коммунистами и комсомольцами. Потом он пришел к Соболькову в землянку, и они вместе отправились к Папуше, который оказался и на этот раз пьян.
Когда они остались одни, Щербак протянул руку комиссару батальона.
— Извини, брат. Я тебя не так понял сегодня.
— Я думаю, что вы меня поняли правильно, но не захотели считаться.
— Может быть, твоя правда. Папушу мы уберем. И будем судить, как пораженца.
— Не надо слишком сурово. Он просто сорвался с резьбы.
— Откуда вы знаете... эту резьбу?
Собольков не ответил. Он смотрел на Щербака, но думал уже, казалось, о другом. Есть такие люди, одержимые чем-то, какими-то своими идеями. Щербак видел таких.
— До войны у меня был отличный кабинет с библиотекой во всю стену, — сказал наконец Собольков, очнувшись, — но никогда не передумывал я столько всякой всячины, сколько здесь, в этой полутемной землянке. Тем более что обстановка... этот комбат — порождение войны и равнодушия. Я писал. Только не отсылал вам. Напишу политдонесение, спрячу, успокоюсь на денек-другой: как будто совершил акт борьбы, кому-то душу излил, с кем-то поделился. Считал некрасивым кляузничать. С ним толковал, убеждал. Только он — вот... — Собольков постучал пальцем о стол. — Ну, думал, образумится. Терпел, мирился, не хотел, как говорится, выносить сор из избы. Тем более что не очень-то вы... ну, как сказать... не очень-то расположены, что ли, ко мне... Но потом решил — до конца надо. Был у меня в жизни случай, когда я за собственное равнодушие поплатился... Вы, может быть, торопитесь, товарищ комиссар?
— Давай, давай... — ободряюще кивнул Щербак.
— До войны заведовал я кафедрой западной литературы в университете. Знаете, что это такое? Флобер, Бальзак, Мопассан, Ибсен. Гениальные немцы — Манн, Шиллер, Гейне... Что? Они были, есть и будут, могу вас заверить, товарищ комиссар. Да, так вот, значит, в каком мире я жил, кто окружал меня ежедневно...
— Я понимаю, — сказал Щербак.
— Так вот, экзаменовался в аспиранты один молодой человек, какой-то знакомый моего коллеги, заведующего кафедрой языка. Молодой человек, скажу вам, безнадежен. Знаний за семь классов, и то с натяжкой. Но в научные работники лезет, поскольку имеет все объективные данные — происхождения, как говорят, пролетарского. А на самом деле папаша его какой-то ответственный работник где-то, друг-приятель моего коллеги. Экзаменуем, значит, будущего кандидата по литературе — ни в зуб ногой. Я вопросов не задаю, боюсь, как бы коллеге не напортить. Кроме нас в аудитории декан факультета да еще несколько человек. Однако для приличия все же задаю несколько элементарнейших вопросов. Не ответил. Я еще постарался прощупать легонько. Не знает. Я заявляю комиссии: «Как хотите, а удовлетворительной оценки не подпишу». — «Ка-ак?! Мы рассчитываем тянуть на пятерку. В крайнем случае — на четверку». Что вам сказать? Насели на меня ученые мужи. Противился я, как мог. Но что поделаешь, если начальство заинтересовано? «Хорошо, — говорю, — я согласен завысить оценку только в том случае, если вы, декан, дадите мне подписку, что этот аспирант будет работать где угодно, только не на моей кафедре». — «Подписку не дам. Это несерьезно. А слово дам». И я все-таки подписал завышенную оценку. Смалодушничал. Преступление совершил, если хотите, подлость. Потому что какой же из него научный работник? Я это понимал. Но согласился. Проклятое равнодушие: лишь бы мне было спокойно да хорошо. А о том, что науку подводишь, государство обманываешь, об этом не подумал. Но я же за это и поплатился. Обманул меня коллега, обманул деканат, подсунули неуча на мою кафедру, и еще посмеиваются. Мучился я с ним полтора года, а потом, к счастью, война...
— «К счастью»... Думай, что говоришь, — вставил Щербак, внимательно слушавший Соболькова.
— Прошу извинить, действительно получилось не совсем складно. В общем, избавился я от него да, кстати, и от всей кафедры избавился.
— Да-а, — протянул задумчиво Щербак. — Занятная история. А может, этот аспирант воюет сейчас отменно?
— Очень может быть, — согласился Собольков. — Одно дело — воевать, а другое — обучать студентов.
— Добро. Пока что будем воевать, а обучать студентов — потом. Ясно? — Щербак поднялся. В нем вскипала подспудная неприязнь к Соболькову.
Впрочем, эта неприязнь уже не имела под собой почвы. Щербак распознал тогда в Соболькове человека прямого, честного до конца.
Генерал-лейтенант Рогов снова покашливал в телефонную трубку. Он нередко позванивал, и голос его, низкий, приказной, излучал теплоту, — в этом Беляев не ошибался. Значит... значит, в епархии молодого командира бригады не все худо.