— Что им будет? — спросил Воронцов, когда Гридякин отодвинул от себя исписанный лист и закурил «Герцеговину Флор».
— Что будет, что будет… А ты как думаешь? Вот сейчас подложу свои бумажки, и все. Приговор я на них уже привез. Показательный расстрел перед строем. — Гридякин прислушался к дальней канонаде. — Под Белгородом наступление началось. Слыхал?
— Кац довел до сведения. Когда мы пойдем?
— Пойдем. Пойдем и мы. Представляешь, если бы они ушли с концами? К немцам.
— Меня бы рядовым во взводе оставили, — усмехнулся Воронцов.
— Не только тебя. — Гридякин жадно затягивался. Папироса таяла на глазах. — Но как с ними этот… — Гридякин заглянул в бумаги. — Голиков оказался?
— Приблатнился.
— Теперь точно — приблатнился. В одной яме лежать будут.
— Тут и моя вина. Я ведь замечал, что он возле этой кодлы вьется.
— Ты на себя там, где не надо, не наговаривай. Помалкивай давай на эту тему. Лучше другое скажи: почему часовой не сразу тревогу поднял?
— Часовой подождал несколько минут и пошел к нужнику, проверить. А потом сразу разбудил меня. Вот почему они не успели уйти далеко. Часовой правильно все сделал.
— Ну, это мне решать. — И внимательно взглянул на Воронцова. — А твое упущение тут действительно есть. Не ты их перевоспитываешь, а они твоих людей в свою веру обращают. Так получается. Но это уже не по моей части. Этим пусть Кац занимается.
«Не залупайся», вспомнил он давний совет тогда еще старшего лейтенанта Солодовникова и в ответ промолчал.
— Молчишь? Молчишь. Как школьник на уроке ботаники, когда ни в зуб ногой… — Гридякин придавил в пепельнице докуренную до мундштука папиросу и вытащил из стопки синюю папку, полистал в ней бумаги, вытащил одну. — Мне тут один документ поступил… Ты ведь бывал в тех местах. Вязьма, Всходы, Дорогобуж, Издешково. Смоленская область. В наши руки попали кое-какие документы. Тебе не вспоминается такое имя, как Радовский Георгий Алексеевич?
— Нет. Не слышал. Кто он такой?
— Майор вермахта, бывший поручик Добровольческой армии Врангеля. Враг. Руководитель зондеркоманды-П.
— Что такое зондеркоманда-П?
— С сорок второго года абвер начал создавать спецподразделения для действий против партизан. Литера «П» означает — партизаны. Сейчас наши войска наступают. Немцы отходят на новые позиции. Освобождаются многие районы. Кто сотрудничал с немцами, уходят с ними. Но не все. По сведениям контрразведки «Смерш», майор Радовский остался на очищенной от противника территории.
— Когда построение?
— Думаю, не позже чем через час.
— Я могу идти?
— Да, конечно. — И уже когда Воронцов отворил дверь, окликнул: — Ну так что? Не припоминаешь?
— Я в зондеркоманде не служил.
Гридякин внимательно посмотрел на него и усмехнулся.
Их выстроили в лесу на небольшой полянке. Из-за тесноты шеренги свели в полукаре. Первый взвод оказался рядом с ямой, которую выкопали заранее. Квадратную, два на два, похожую на окоп для одиночного миномета.
Все остальное произошло очень быстро. Вывели четверых: Долотенкова, Голикова, еще двоих, фамилии которых Воронцов знал только по списку взвода. Он смотрел на них и думал о том, что еще вчера они были бойцами его взвода. И если бы он за ними получше присматривал…
Приговор зачитывал старший лейтенант Кац. Слова, как пули сквозь тени обступивших поляну деревьев, пролетали, не проникая в сознание ни своим смыслом, ни интонацией. Воронцов запомнил только последнее:
— …к расстрелу!
Блатные стояли твердо. Веня-Долото что-то шептал. Неужели молитву? Голиков успел крикнуть:
— Братцы! Я не виноват!
— Пли! — крикнул сержант в погонах с синим кантом.
Всего мгновение потом длилась тишина. И голос ротного напомнил всем, что задача остается прежней:
— Командиры взводов! Ведите людей к окопам! Продолжить земляные работы! — Голос капитана Солодовникова отдавал злым металлом, как в бою.
Ночью по дороге шли самоходки и колонны грузовиков. Только на рассвете прекратился грохот гусениц и гул моторов. И тут же с юго-запада стало наползать вибрирующее глухое клокотание дальней канонады. Там, на горизонте, за лесом, вздрагивали тусклые дальние зарницы. Вскоре туда снова пролетели большим косяком бомбардировщики. На этот раз они возвращались более организованно, в сопровождении истребителей.
Воронцов накинул на плечи шинель и вышел на опустевшую дорогу. Пахло потревоженной пылью и росой. В поле, куда рота развернула фронт, упруго сотрясали тишину сразу несколько коростелей. Из дальнего болота, которое чернело слева узким чернолесьем, наползал утренний туман. То, что солнце вот-вот покажется, уже чувствовалось. «Неужели земле и всему этому вечному миру все равно — что происходит на земле? — вдруг подумал он. — Этому полю. Что его не сегодня завтра распашут снарядами и гусеницами самоходок и танков. Этому лесу. Что от него останутся одни измочаленные, уродливые пни. Этому прозрачному воздуху, будто пронизанному тончайшими розовыми нитями. Что в любой миг он будет сотрясен и задушен копотью и гарью боя. Этой тишине…»
Он вытащил из полевой сумки пачку писем, наугад взял одно. Тщательно выведенные округлые цифры, фамилия, имя и отчество адресата — его, Воронцова. Руку Зинаиды он узнал сразу, как только ротный почтальон, разбирая мешок с письмами, выкрикнул его фамилию и сунул в руки помятый треугольник.
— Что, Воронцов, перечитываешь старые письма?
Лейтенант от неожиданности вздрогнул, оглянулся.
— Извини, что прервал. — Солодовников стоял в нескольких шагах, привалившись плечом к березе, и курил в рукав.
Здесь они в тылу. Каждый из них понимал, что хоть и отрыли они траншею с ячейками в полный профиль, хоть и дежурят пулеметчики и часовые в ходах сообщения и возле землянок ночью и днем, но немца за полем нет, он дальше, километрах в двадцати отсюда. Однако меры предосторожности, распорядок внутренней жизни в подразделении поддерживался такой, как если бы противник находился в трехстах метрах от их траншеи.
— Я и сам старые письма перечитываю. По нескольку раз.
— От жены? — спросил Воронцов, и по тому, как дрогнули и еще плотнее собрались губы капитана Солодовникова, понял — невпопад.
Ротный затянулся, кроша табак, вдавил окурок в порядком изношенную подошву сапога и сказал:
— Я, брат, теперь и не знаю, есть ли у меня жена. — Вздохнул полной грудью, поправил на плече накинутую на манер плащ-палатки шинель. — То ли угнали ее, то ли сама ушла.
Солодовников снова закурил. Воронцов посмотрел на него и словно увидел в первый раз своего строгого ротного, хвата и матерщинника. Рядом с ним в накинутой на плечи шинели стоял человек лет двадцати шести, не больше. Коренастый и уже по-мужицки пошедший вширь, в кость, как говорили в Подлесном старики, но все же не дотягивавший и до тридцати. Года ему прибавляли ранние морщины вокруг плотно сомкнутого рта, седой висок и характер. Старший лейтенант Кац годами старше Солодовникова, но так и не смог подчинить себе порывистую и своевольную натуру ротного. ОШР почти не выходила из боев. Капитан не всегда сидел на НП. Часто во время неудачной атаки, когда взводы, прижатые огнем, начинали пятиться, он появлялся в самых горячих местах, пинками и матом поднимал штрафников. Тогда рота с криками отдирала тела от земли и делала рывок вперед. На НП у Солодовникова всегда рядом с шинелью висели два автомата — ППШ с потертым, видавшим виды прикладом и немецкий МР-40. И висели они там не для того, чтобы поразить воображение гостей. Тем более у ротного. А еще на том же гвозде висела солдатская короткополая телогрейка. Для боя.
О жене Воронцов спрашивать не стал. Здесь все с прошлым. У каждого или забота, или боль. У одних кто-то потерялся, у других погиб. У третьих… третьи думали о том, о чем рассказывать нельзя.
— Мне сестра пишет. Иногда отец. Письмо из дома получить… сам знаешь… — Ротный затянулся, снова поправил шинель. В распахе виднелись ремни портупеи, полевой сумки и бинокль. — А тебе кто пишет?
— Сестры. И девушка.
— Значит, невеста есть. Это хорошо. Хорошо, что не жена. Невеста — это романтическая связь. Можно сказать, любовь! При этом никаких обязательств. А жена — совсем другое. Жена — это уже часть тебя самого. Ампутация, сам знаешь, не всегда проходит удачно…
— У меня была жена, — сказал Воронцов. Слишком долго он таил ту тайну, тот мир, который с некоторых пор, когда не стало Пелагеи, принадлежал только ему одному. Но с кем поделишься? Иногда, сойдясь с Кондратием Герасимовичем, он многое мог сказать, многое мог и услышать. Но все-таки оставалось на самом донышке души то, о чем он не мог сказать даже Нелюбину. Ему казалось, что сердца Кондратия Герасимовича не хватит, чтобы до конца понять то, что чувствует он. О самом сокровенном он мог говорить только со Степаном Смирновым. Но Степан погиб. Письмо от его матери он теперь хранил в полевой сумке и, словно боясь узнать страшную правду, никогда не перечитывал.