Пока мы ели, рядом снова появилась та девчонка — стояла и в упор нас рассматривала. Потом спросила:
— Готовы? Пошли, — и мотнула головой конвоиру: — А ты свободен.
— Убегут же, — попробовал возразить он. Девчонка (кажется, её Юлькой зовут) смерила его таким взглядом, что парень покраснел и остался стоять на месте. Слышно было, как повариха удовлетворённо сказала:
— Как она тебя? То-то…
Честное слово, я ни разу в жизни — ни там, ни тут — не чувствовал себя так идиотски-неловко, как в этот момент, когда шагал следом за девчонкой. Я был босиком, грязный и вообще какой-то перекошенный снаружи и внутри. В голове вертелось почему-то: «Давай познакомимся.»
Нужен я ей, как собачий хрен.
— Значит так, — она остановилась возле землянки, из которой сочился через задёрнувший вход брезент пар. — Это баня. Вы, я вижу, подзабыли, что это такое. Там моются. Дальше разберётесь сами.
— Уж как-нибудь, — буркнул Сашка. — Там постираться есть где?
— Барахло кидайте наружу, — отрезала она. — Потом подождёте, тут постирают.
— По-моему, командир отряда — она, — сказал ей вслед Женька. Предполагалось, что она уже не слышит, но Юлька резко остановилась:
— Ты. Длинный. Вот так сможешь? — она что-то сделала рукой, и в бревно наката землянки в дециметре от щеки Женьки воткнулась финка. Откуда и как она её достала и как бросила — я не заметил. — У меня батя был лесником. Он меня один вырастил. А летом прошлым немцы за то, что он лошадей им не отдавал, привязали ему к ногам два мешка с песком и в колодец кинули. А я видела. И сделать ничего не могла… Дай финяк.
Женька не сразу смог его вырвать…
…Я сидел и рассеянно потирал номер на руке. Да, это не переводная та-тушка. Прочная работа, не ототрёшь… Сашка с Женькой ещё плескались в глубине землянки.
— Закончил мыться? — внутрь просунулась голова Юльки. Я охнул и согнулся животом к коленям. Она смотрела на меня без малейшего любопытства, и я спросил:
— Ты что, озверела? Сгинь.
— Я спрашиваю, закончил мыться? Давай к товарищу Хокканену, — она бросила мне белые кальсоны. — Пока это натяни. Твоё сохнет… И вы там побыстрее! — повысила она голос для моих друзей, прятавшихся один за другого с огромными глазами.
Её деловитое нахальство начало меня раздражать. Не сводя с неё глаз, я встал в рост и начал неспешно натягивать кальсоны.
Юлька побагровела и выскочила наружу.
— А то, понимаешь… — буркнул я…
…Когда я выбрался наружу, она ждала, но на меня не смотрела. Та часть щеки, которую я видел, была алой.
В кальсонах я чувствовал себя совершенно по-дурацки. Всюду болтались какие-то завязки, и вообще эта одежда наводила на мысль о предстоящем расстреле. В таком поганом настроении я шагал рядом с девчонкой через весь лагерь, и мне казалось, что все на меня смотрят. Скорее всего, никто и не думал смотреть — тут такая одежда была вполне привычной. Но избавиться от такого ощущения я не мог.
— А твои родители живы? — вдруг спросила она.
— Да, — сказал я. — Они в Новгороде. В… в оккупации.
Только этой репликой мы и обменялись, пока шли к штабной землянке. Юлька за мной следом туда не полезла, да и вообще — том был только тот рослый мужик, командир. Гнома Мефодия не наблюдалось, и я поёжился — хоть какая-никакая, а защита… Наверное, он тут завхоз.
Странно, но командир не спешил меня допрашивать, грозить тэтэ, бить по вискам и орать. Он ткнул пальцем на самодельную скамейку и грустно уставился на стоящую посреди стола радиостанцию — переносную, немецкую. Потом спросил вдруг:
— Слушай, шпион. Ты случайно не разбираешься в радиоделе?
— Ну… — я осторожно сел. — Так… Средненько.
— Тебя ведь Борис зовут? — вспомнил он. — Ну посмотри аппарат. Без него вообще край приходит.
— Но я таких никогда не видел даже… Я же могу испортить…
— Испортить уже испорченное невозможно, — философски сказал он. — Можно только починить. Так что хуже не будет.
Я пересел к столу и вскрыл корпус. Когда я сдавал норму на медведя, то чинил мелкие неполадки в армейских радиостанциях и показывал, как умею с ними работать — вести и принимать передачи, пеленговать сигнал… Надписей на немецком я не понимал, лампы здорово отличались от транзисторов — с минуту я тупо смотрел на внутренности станции, а командир что-то насвистывал. Потом я сказал:
— А инструменты, запаска есть?
Он молча выложил передо мной ящик защитного цвета и спросил:
— Номерок-то откуда?
— Нас в поезде возили, — ответил я. — Как прикрытие… Меня и Сашку. Ну, и других, но из нас троих только мы с поезда, Женька…
— Ясно… Ну что там?
— Пока не пойму.
С рацией обращались по-хамски всё последнее время. Может быть, и когда она была в руках у немцев, но уж тут-то — точно.
— А фамилия-то твоя как?
— Шалыгин, я уже говорил… — я аккуратно извлекал лампы, просматривая штекеры контактов.
— А родители в Новгороде, говоришь?
— Да.
— А сюда как попал?
— Сбежал, — всё это напоминало допрос в милиции, куда я однажды попадал. — К партизанам и сбежал.
Хокканен задавал вопросы снова и снова. По несколько раз повторялся, спрашивал иногда ну абсолютную ерунду. Я терпеливо отвечал, пытаясь реанимировать рацию, и на вопросе: «А сколько тебе лет, ты говорил?» — она вдруг каркнула, свистнула и выдала:
— …под Ленинградом велась контрбатарейная борьба. Артиллерией врага повреждены три катерных тральщика. Авиация Балтийского флота бомбила Хельсинки, Таллин и остров Гогланд, позиции противника у посёлков Володарского и Михайловского, железнодорожный узел Пскова, прикрывала Кронштадт и корабли на Неве, отражала налёты на перегрузочные пункты Кобону, Лаврово и Волховстрой. В воздушных боях сбито два и повреждено пять самолётов неприятеля…
Триумфально откинувшись назад, я повернул верньер настройки (его ни с чем не спутаешь) и в землянке раздался отчётливый стук в дверь.
— Это Би-Би-Си, — сказал Хокканен. — Ну что ж, неплохо. Ты, Борис, пойди посиди наверху. А Сашку позови. Белобрысый — это ведь Сашка?
Отряд «Смерч» был остатком партизанского полка имени Яна Фабрициуса, разгромленного немцами страшной зимой 41–42 годов. Полк насчитывал почти пятьсот человек и имел даже артиллерию. К сожалению, его командир — бывший секретарь райкома — при всей личной храбрости и преданности делу был ещё и крайне глуп (прямо об этом не говорили, но я понял) и путал руководство посевной с руководством боевыми действиями. Он ввязался в настоящий бой со следовавшими к фронту частями немецкой 227-й пехотной дивизии, которые превосходили партизан и численно и в вооружении, а главное — в свирепом умении воевать, приобретённом за два года на просторах Европы. В результате немцы полк разгромили, а каратели, полицаи и егеря гнали его остатки, пока не затравили практически последних.
Вот в те дни пожилой, похожий на удивлённого гномика человек, в мирной жизни — бригадир торфоразработчиков Дубасов Мефодий Алексеевич спас полсотни человек, уведя их тропами в глубь хорошо известных ему лесов. Он и стал командиром отряда. Придётся мне есть червяка.
Хотя я, признаться, думал, что он завхоз. За командира я принял того, высоченного, в коже. Но это оказался политрук отряда, Илмари Ахтович Хокканен, действительно настоящий политрук Красной Армии, финн по национальности, прибившийся к отряду позже с группой окруженцев.
Дела у отряда были так себе. Он насчитывал сейчас сорок семь человек — два взвода — двадцать и двадцать два человека — плюс пятеро в отделении разведки (стало; почему — поймёте!). Имелись три пулемёта — два польских «браунинга» и наш «дегтярь» — но в страшном дефиците были патроны и гранаты, хронически не хватало взрывчатки, не было совсем медикаментов и не хватало еды. Связи с Большой Землёй не имели уже месяц — вышла из строя рация, что с ней делать — не знал никто (пока не пришёл славный я). Связи с подпольщиками в городе не было тоже — подпольный райком немцы разгромили в марте. Связь с агентурой в деревнях приходилось осуществлять с огромными трудностями. Почти не было связи и с соседями — иногда по нескольку недель не знали, что они делают и целы ли вообще. Принимать новых людей в отряд — а желающие были, и немало, численность можно было сразу увеличить втрое! — стало бессмысленно за отсутствием оружия.
Правда, как ни странно, в отряде сохранялся очень высокий моральный дух. Большинство бойцов пострадали от оккупантов — даже не столько от немцев, сколько от эстонских карателей — и настроены были сражаться до победы или до смерти, не особо думая о политике. Остальные — военные, пришедшие с Хокканеном — просто не мыслили себе поражения Красной Армии и воодушевлялись пониманием того, что помогают ей сражаться.