Теперь по контратакующей пехоте бьют автоматы справа и слева от нас. Догадываюсь: наши вернулись на свои места. Очевидно, вернулись все. Артиллеристы спасли положение. Четыре горящих танка и один подбитый — не так уж мало для короткого боя.
Два дня — 14 и 15 января 1945 года — контратаковали нас немцы, пытаясь восстановить положение. Одна контратака сменялась другой. Земля была черной от воронок, окопы полны стреляных гильз, но мы не отступили ни на шаг.
Утром 16 января, когда погода улучшилась и небо открылось для самолетов, а поля — для прицельной стрельбы артиллерийских и минометных батарей, мы прорвали первую полосу глубоко эшелонированной обороны противника и двинулись на Кенигсберг.
Умирает Тельный. Осколок попал ему в живот, и теперь уже ничто не может спасти Игната. Так сказала Платова, да и мы сами понимаем.
Будь проклят этот «тигр». Кто бы мог подумать, что он может оказаться здесь, в нашем тылу, километрах в пятнадцати от передовой? И не только оказаться, но выползти из леса на шоссе и начать стрелять по колонне машин, повозок, по людям, устало бредущим вдоль обочин?
«Тигр» стрелял до тех пор, пока какой-то отчаянный храбрец не выкатил на шоссе сорокапятку и не влепил ему снаряд в гусеницу. Экипаж понял, что это — конец, что неподвижный танк каждое мгновение может стать просто большим костром, если вдруг у кого-либо из русских пехотинцев, лежащих в снегу, окажется бутылка с горючей жидкостью.
Бутылки не оказалось, шел уже сорок пятый год, с таким допотопным оружием мы больше не воевали, но экипажу «тигра» это было неизвестно, и немецкие танкисты попытались, отстреливаясь, скрыться в лесу, из которого вывели свою машину.
Танкистов перебили, и когда мы снова один за другим стали выбираться на шоссе, в отделении не оказалось Тельного. Сивков нашел его вблизи горевшего грузовика, нашел окровавленного, жадно глотавшего грязный придорожный снег.
Мы принесли Игната в дом на самой окраине небольшого поселка, кое-как перевязали, и вот сидим все трое у дивана, на котором умирает Тельный.
— Попить бы, а, Серега? — еле слышно говорит Игнат.
— Нельзя тебе пить.
— Знаю, но ведь все равно умру...
— Не умрешь. Выздоровеешь, — говорю Игнату только для того, чтобы что-то сказать. — Тебе нельзя разговаривать, Игнат.
— Можно. Теперь уж все можно.
Он некоторое время молчит, как бы набирается сил, потом говорит опять:
— Помнишь, Серега, я вам про знакомую свою буфетчицу рассказывал...
Я киваю головой.
— ...так вот, дочка у нее от меня имеется. Не говорил я вам про это. Адрес их тут, в красноармейской книжке. Напиши, где похороните...
Мы похоронили рядового Игната Тельного, солдата русской пехоты, наводчика ручного пулемета, на высоком холмике, вблизи неизвестного нам в ту пору немецкого городка, там, где в него врезается прямая и узкая лента шоссе с древними липами на обочинах.
Смерть близкого человека, хорошего товарища уже не первая на моем веку, все-таки как-то придавила меня, выбила из колеи, если говорить честно — основательно надломила мой дух.
Я лежу с закрытыми глазами на соломе в добротном под красной черепицей сарае и не могу изгнать из памяти ни одной даже крохотной детальки, связанной с похоронами Игната.
А воспоминания о таких вещах, известно, никому еще не помогали настроиться на бодрый лад.
Рядом, прижавшись «для тепла» спиной к моему боку, лежит Таджибаев. Сивков ушел на кухню. Наконец-то нас догнали хозяйственники и мы поедим горячего не из термосов, а прямо из котла.
Третьи сутки мы находимся во втором эшелоне наступающих войск. После прорыва всей главной полосы обороны противника для развития успеха, как сказал Иван Иванович, были введены танковый корпус и свежие стрелковые дивизии. Нам дали отдохнуть несколько часов, сытно накормили, и теперь идем следом за наступающими по шоссе, которое, говорят, упирается в самый Кенигсберг.
Вдоль кюветов лежат грузовики, повозки, пушки, ящики со снарядами и патронами. Видна работа наших танкистов. Шоссе узкое, и, двигаясь по нему, танки просто сталкивали все это на обочину, чтобы расчистить дорогу не только себе, но и тысячам машин, повозок, шедших к передовой вслед за ними.
Кое-где, вблизи шоссе, стоят наши обгорелые Т-34, ИС, самоходки. Стоят как памятники на местах жарких стычек с немцами, пытавшимися задержать корпус на промежуточных оборонительных рубежах.
Итак, в отделении осталось трое, что-то около сорока процентов штатного состава. Младший лейтенант Гусев сказал, что на пополнение в ближайшие дни надеяться нечего. В других взводах — не лучше.
В сарай набились артиллеристы. Не те, что с пушками, которые бывают с нами, с пехотой, на «передке». Это личный состав наблюдательных пунктов артиллерийских батарей: разведчики-наблюдатели, телефонисты, радисты.
Узнаю знакомого радиста Сашу Маслова. Он мой одногодок, разбитной парень-весельчак, которого повстречал в последний день недавних боев при прорыве полосы обороны.
Тогда к нам в канаву прибежали лейтенант-артиллерист и двое разведчиков. Они быстро подготовили данные для стрельбы по двум шестиствольным минометам — «скрипачам», стоявшим на опушке леса, но передать их на огневые позиции не могли: отстал радист с громоздкой рацией за плечами.
Он отстал еще у второй траншеи, и теперь ему предстояло на виду у противника в ясный солнечный день перебежать то поле, по которому два дня назад мы ползли в тумане под прикрытием своих танков.
Лейтенант махал радисту то шапкой, то пистолетом, дескать, давай беги, приказываю бежать сюда, без тебя мы как без рук. Радист, очевидно, и сам понимал это.
И он побежал. Один через все поле. По нему строчили из автоматов и пулеметов, били минометчики, словно зная, что этого солдата сейчас нельзя подпускать к канаве, а он все бежал и бежал, петляя, как заяц, нагнув голову, смешно размахивая руками.
Видно, не суждено было в тот раз умереть Сашке Маслову: прибежал целым, невредимым, и вскоре на батарею полетели переданные им команды.
— Скажи честно, Сашка, страшно было тогда по полю на виду у немцев бежать? — спрашиваю Маслова.
— Не помню. Чтобы стрельбы не слышно было, я уши у шапки опустил и завязал. Больше ничего не помню. Наверное, все-таки страшно...
Нам разрешают в городке переночевать, и потому по приказу командира взвода подыскиваем место для ночлега.
Жителей пока не видно. Мы знаем, что Гитлер приказал всему населению Восточной Пруссии покинуть свои дома и сосредоточиться в портовых городах для эвакуации в центральные районы Германии. Невыполнение этого приказа расценивалось как предательство и наказывалось смертной казнью.
Право выносить такие приговоры и приводить их в исполнение предоставлялось местным чиновникам нацистской партии и командирам специальных эсэсовских отрядов.
Городок, где мы находимся, уцелел лишь в центре, около кирхи еще горят несколько домов. Здесь встречаем первых цивильных немцев. Их очень мало, кто рискнул ослушаться изуверского приказа из Берлина, но все же они есть. Иван Иванович оказался прав: в Германии есть люди, которые хотели бы видеть своего фюрера с веревкой на шее.
На окраине городка на льду пруда толпятся люди. Тут и цивильные немцы с белыми повязками на рукавах, и наши в шинелях и полушубках. Двое или трое немцев что-то достают из проруби. Неплохо бы посмотреть, что?
— Сивков, вы с Таджибаевым подыскивайте ночлег, я до пруда дойду.
Протискиваюсь сквозь толпу и вижу на льду четыре трупа: мужчину в форменной куртке эсэсовца, двух мальчиков и девочку лет пяти.
Эсэсовец лежит в сухом, он застрелился здесь, у проруби, все лицо его залито кровью, а детей, конечно, вытащили из воды. Двое немцев с шестами нащупывают что-то в проруби, третий держит наготове багор.
— Будь ты проклят и на том свете, сволочь! — тихо говорит стоящий рядом со мной старый солдат-пехотинец.
Смотрю на него и с трудом узнаю: Куклев! Тот самый Куклев, которому Сивков вырвал зуб. Заросший черной бородой, с худым лицом, он стоит над трупом девочки, тяжело опираясь на карабин.
— Здорово, Куклев! Кого это ты так?
— Да вон, его. — Куклев кивает головой в сторону мертвого эсэсовца. — Евонные ребятишки-то! Немцы сказывали, главным был тут от Гитлера поставлен, отрядом фольксштурма командовал. Как увидел, что конец ему, стало быть, так и жену, и ребятишек в прорубь, а себе пулю в рот.
Куклев сокрушенно качает головой, некоторое время молчит, потом спрашивает меня:
— Ты вот скажи, сержант, мне: почто он их жизни решил? Почто? Ну сам себе пулю — туда ему и дорога. Видно, много чужого горя да крови на его совести. А их зачем как кутят потопил? Им бы жить да жить. Все бы у них по-новому пошло. Эх! — Куклев зло машет рукой, берет карабин на ремень.