— Врешь ведь ты, — перебил его старшина. — Праздничных-то, поди, не застал уже. Не носили уж при тебе лапти-то по праздникам.
— Ну, сам-от, я, конечно, таких не носил, — признался Боже-Мой. Он знал, что Милый-Мой никогда не мешает ему рассказывать были и небылицы: где правду скажет, где и прибавит — все сходит. А тут пришлось поправиться: — Для праздника у меня сапоги были. А в детстве наряженных молодцов видал. Даже зависть брала!
Старшина, захватив ботинки Усинского, отправился по своим делам, а Боже-Мой теперь уже не мог остановиться:
— Это маленьким еще, года три мне было, увидел я следы на дороге. Клеточка ме-елкая-мелкая. Пошел к деду и прошу, чтобы сплел мне лапотки в такую клеточку. Дед мне самый изячный лапоток на мою ногу показал, а я все говорю — велика клетка. Сделай, говорю, такие, чтобы след был вон как на дороге сейчас видел. Пошли мы с дедом смотреть этот след. А дед-от и говорит: глупой ты, внучек. Это же в калошах кто-то прошел. Машина их делает из резины. А мыслимое ли дело из лык эдакую клетку! Потом уж, когда работать сам стал, первым делом купил я себе калоши...
— Где тут у вас младший лейтенант Батов? — громко спросил подбежавший связной.
— А вон сидит у палатки, пишет, — показал Боже-Мой. — А тебе зачем его?
— Командир полка требует срочно.
Батов поморщился при этом известии, свернул бумагу, сунул в полевую сумку, а когда ушел связной, проговорил недовольно:
— Еще какие-то новости.
— Никаких новостей, — отозвался Седых, выскребая безопасной бритвой густую щетину под подбородком. — Объясняться, наверно, придется. Рапорт я подал.
Расправив гимнастерку под ремнем, Батов смахнул с колен приставшие хвоинки и решительно направился к штабу полка.
...Подполковник Уралов, высокий, плотный человек, с полным смуглым лицом и темно-русыми волосами, был татарин. Но ни по внешнему виду, ни по языку невозможно было определить его национальной принадлежности. Говорил он по-русски чисто, правильно, без акцента.
Уралов отмахнулся от уставного доклада Батова:
— У меня очень мало времени. А из-за вас, молодой человек, целая война открылась. В чем дело? Командир роты пишет рапорт, командир батальона — второй, наконец, майор Крюков — третий...
Батов начал рассказывать, почему он опоздал на собрание, но Уралов остановил его.
— Знаю. Все это мне известно. А вот почему вы отстали от команды пополнения, когда были направлены в полк? Это действительно интересно.
— Я отстал еще из фронтового резерва, — быстро говорил Батов, стараясь объяснить все и меньше задержать командира полка. — Нас посылали охранять трофейные склады с боеприпасами. Я был начальником караула, и меня не сменили вовремя. Пока вернулся, машины с нашей командой ушли. Пришлось добираться на попутных. А в штабе дивизии тоже не застал свою команду. Перед вечером получил направление и сразу пошел на поиски полка, не стал дожидаться утра. Да все это можно проверить, наверно? Сейчас еще не поздно...
— Не надо проверять, — устало отмахнулся Уралов. — Черт знает, чего не накрутят возле пустяка! Сам Крюков прошлый раз явился в полк ночью, — Уралов усмехнулся, — а его ждали к четырнадцати ноль-ноль, с документами, с картами. За это время сотни копий можно сделать. — Помолчал и решительно добавил: — Вот что. Найдите сейчас майора Крюкова и передайте ему от моего имени, чтобы взял на себя подготовку документов для присвоения вам очередного звания. А Грохотало пусть готовит к восстановлению.
Уралов уехал, а Батов остался в недоумении от такого приказания. Он не знал, что командир полка исправлял свою ошибку. Когда к нему на подпись попали наградные листы Батова и Грохотало — первого он почти не знал, а второй незадолго перед этим вернулся из госпиталя разжалованным. Следствие по делу Кривко еще не было закончено, а Крюков утверждал, что он их сам задержал пьяными чуть не на месте преступления и что трибунал непременно привлечет их к ответственности. Так, поверив Крюкову, он не подписал этих листов.
Точно на крыльях несся Батов по лагерю в поисках Крюкова. Нет, он не бежал, как мальчишка, и все же мальчишка угадывался в нем без труда. Конечно, еще одна звездочка на погоне — дело немалое. Но больше всего он радовался за друга, вспомнив, как майор, хорошо зная фамилию и должность Володи, всегда называл его лишь солдатом, с удовольствием подчеркивая это, как что-то позорное.
Крюкова нашел он в третьем батальоне.
— Товарищ майор, командир полка приказал...
— Вы не умеете обращаться к старшему, младший лейтенант! — сердито оборвал Крюков.
Но Батова сейчас не просто было смутить или поставить в неловкое положение. Он волчком повернулся через левое плечо, отошел на несколько шагов, вернулся строевым шагом и, взяв под козырек, начал:
— Товарищ майор, разрешите обратиться!
— Вот так, — заметно успокоился Крюков. — Обращайтесь.
— Командир полка приказал передать, чтобы вы заготовили нужную документацию для восстановления командира первого взвода первой пулеметной роты рядового Грохотало в прежнем офицерском звании...
— Что-что-о?
— А также приказал, — продолжал Батов, не обращая внимания на вопрос, — оформить документацию, необходимую для присвоения очередного звания младшему лейтенанту Батову.
— Что-о?
— Я передал вам приказание командира полка. Разрешите идти?
Крюков сжался, словно его ударили. Он хотел сказать какую-то колкость или грубость, но сдержался, коротко бросил:
— Идите!..
На Одере все гремел бой. Только теперь он отдавался глухими ударами в густом воздухе жаркого дня, поэтому не был так слышен, как утром.
Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.
Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил, с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.
Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и перевернул Орленко на спину.
— Ты чего?
— Не мо́жу! — сдавленным голосом простонал Орленко.
— За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! — набросился сержант.
Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их. Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен, кто-то уже собирался идти за Пикусом.
— Та никакой я не хворый! — обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. — Я так не мо́жу.
Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.
— Постойте, постойте! — вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:
— Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались...
— Отстань, Ларионыч! — отодвинулся от него Орленко. — Все прошел, а теперь...
— Брось дурочку валять! — прикрикнул Чадов. — Вон смотри, Усинский — и тот каким героем держится.
— Я, по-вашему, товарищ сержант, являюсь идеалом трусости? — обиделся Усинский. В сапогах он выглядел довольно браво.
— Да нет, — поправился Чадов, — но ты ведь не столько воевал, сколько он...
— Вот именно, — согласился Усинский, — поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.
— Не мо́жу, хлопцы! — снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.
— Не мо́жу, не мо́жу, заладил, — передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. — Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй — влеплю я тебе по затылку, и знай наших!
— Ну, ты полегче, — вмешался Милый-Мой. — Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а потом, за рекой, придешь в себя и к нам воротишься.
Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко с такой силой, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже-Мой добавил для ясности:
— Ну, а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.
— Та вже проходит, хлопцы, — сквозь смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить над собой этот самодеятельный, стихийно возникший суд.
— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать не охота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие не могут одолеть его. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он, трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.