— Нет, конечно. А даже если бы?
— И это верно. В случае чего, пусть звонят сюда — мало ли, вдруг какой-нибудь усердный болван найдет, что написано не по форме.
— Что вы, господин профессор, с такой печатью и таким грифом! Я, кстати, давно хотела спросить: у нас личные печати бывали только у врачей, а вы — зачем вам такая?
— Помилуй, как это «зачем»! Мне в свое время приходилось составлять очень важные документы — экспертизные акты, свидетельства аутентичности и тому подобное, простой подписи в таких случаях недостаточно. Особенно, если бумаги посылаются за границу. Да, а теперь вот приходится подписывать подобную пакость. Что делать, tempora mutantur — прости, я хочу сказать — времена меняются…
— Это даже я поняла, — улыбнулась Людмила, складывая листок.
Среди дрезденских «остарбайтеров» лагерь «Миктен-II» слыл одним из немногих, где условия были относительно сносными. Было два типа рабочих лагерей: заводские, расположенные как правило на территории самого предприятия, где люди жили в бараках прямо рядом с цехами и месяцами не выходили «на волю», и — в меньшем числе — так называемые резервные, по мере надобности направлявшие рабочую силу то на один, то на другой объект. Заводские лагери мало чем отличались от концентрационных, жизнь в резервных была несколько свободнее.
«Миктен-II» был резервным лагерем. Людей оттуда посылали работать то туда, то сюда, иногда большими командами, иногда по два-три человека. Поскольку конвоирование таких мелких групп до места работы и обратно было практически неосуществимо (конвоиров не напасешься), большинство миктенцев ходило на работу и с работы без надзора. Вечером, по дороге в лагерь, это давало возможность подработать на стороне: отвезти тяжелую кладь на ручной тележке, ссыпать в подвал уголь, вымыть тротуар перед домом. Жительницы Дрездена охотно пользовались услугами случайных помощников — редко в какой семье оставался трудоспособный мужчина, а расплачивались обычно хлебом или талонами на хлеб. Так что и с питанием в резервных лагерях было получше.
Охранялся «Миктен-II» стариками-полицейскими, вероятно польстившимися на эту работу ради приработка к пенсии или, скорее всего, в расчете на дополнительный паек от лагерной кухни. Обряженные в ярко-зеленую допотопную униформу времен Саксонского королевства, ветераны ревностно несли службу, усугубляя обычную немецкую пунктуальность мелочной стариковской въедливостью и тщетными потугами доказать, что и они еще на что-то годны.
Сегодня, как нарочно, на проходной дежурил один из самых въедливых. Иные впускали посетителей беспрепятственно, требуя пропуск лишь на выходе, этот же остановил Людмилу грозным «хальт!» и стал проявлять служебное рвение. Сперва он оглядел ее с головы до ног на предмет обнаружения чего-либо противоречащего правилам, но ничего такого не обнаружил — правила Людмила и сама знала не хуже его. Идя в лагерь, она всегда одевалась так, как положено быть одетой «восточной работнице»: обувь хоть и старая, но хорошо вычищенная, казенные бумажные чулки, казенное же синюшно-серое бесформенное платье с пришитым на груди квадратом опознавательного знака «OST» и головная косынка того же арестантского цвета. Все это обмундирование фрау Штольниц получила для своей прислуги еще прошлой весной, хотела употребить на тряпки, но Людмила вовремя сообразила, что делать этого нельзя: ведь только в таком виде могла она общаться с соотечественницами.
Не обнаружив нарушений, вредный старичок сердито потребовал пропуск и вздел на нос никелированные очки с треснувшим стеклышком. Документ явно произвел впечатление — на то он и был рассчитан, не зря Штольниц пользовался для этих оказий найденным в письменном столе старым служебным блокнотом, где вверху каждого листка были пропечатаны все его былые должности и звания — «советник магистрата, руководитель кафедры истории искусств Академии художеств, doctor honoris causa Болонского университета». То, что досточтимый доктор давно уже вылетел и с кафедры, и из магистрата, было известно в Дрездене сравнительно узкому кругу лиц; простые шупо [3], во всяком случае, наверняка об этом не знали. Не знал и ветеран — вдумчиво прочитав все напечатанное и написанное на листке бумаги отличного довоенного качества, он покивал с уважительной миной и вернул его Людмиле.
— Как звать твою родственницу?
— Демченко, — назвала она первую пришедшую на ум фамилию. — Это в седьмой комнате, господин обервахмейстер.
— Ну хорошо, ступай, — разрешил тот, польщенный неожиданным повышением в чинах. — Но не задерживайся здесь! Ты живешь на Остра-аллее?
— Так точно, недалеко от Цвингера.
— О да, Цвингер! — вредный старичок поднял палец с многозначительным видом. — Теперь ты понимаешь свое счастье? Из диких степей Востока тебя привезли в этот прекрасный культурный город совершенно бесплатно, мало того — тебя поселили рядом с чудом, на которое до войны люди приезжали посмотреть из многих стран Европы, а также Америки, затрачивая на такую поездку большие деньги! Но я хочу сказать вот что: отсюда до Остра-аллее не так далеко, однако ты должна выйти заранее, дабы не опоздать. Здесь написано, что твой господин отпустил тебя до девяти часов, это означает, что без пяти девять ты уже должна быть дома! Тебя строго накажут, если ты будешь обнаружена на улице позже указанного срока.
— Я вернусь вовремя, господин обервахмейстер, — заверила Людмила.
В старом кирпичном здании, реквизированном под лагерь, раньше размещалась, вероятно, какая-то небольшая фабричка — со складскими помещениями внизу и производственными на втором этаже, где с потолка, подпертого железными колоннами, еще свисали кронштейны трансмиссионных валов. Между колоннами устроили перегородки из прессованного картона, поделив зал на отдельные комнаты, или, на лагерном жаргоне, «штубы» — несколько мужских, несколько женских, две семейные. В седьмой штубе жило трое девушек из Людмилиного эшелона.
Когда она вошла, лагерницы только что кончили ужинать — возле двери стояло пустое ведро из-под баланды, и дежурная штубовая складывала в него коричневые эмалированные миски, чтобы нести мыть вниз, на кухню.
— Глянь, кто пришел, девчата! — крикнула рыжая Наталка. — Люська собственной персоной — явилась не запылилась. Чего это тебя давно не было?
— Не отпускали, — ответила Людмила. — Здравствуйте, девочки. Ну, как вы тут?
— А ничего! Живем — хлеб жуем. Когда дадут. Опоздала ты вот, а то повечеряла бы с нами — забыла небось, какая она на вкус, лагерная гемюза?
— Ну да, забыла, — вмешалась Аня Левчук. — Ты думаешь, в прислугах нашу сестру варениками кормят со сметаной? Я вон прошлый год у немки всю зиму проишачила, спасибо. Лучше уж в лагере гемюза да триста грамм хлеба, чем ихние объедки.
— Не, у Люськи хозяева вроде ничего, — возразила Наталка.
— А! Все они «ничего», пока вожжа под хвост не попадет. Моя, бывало, тоже поначалу все — «Анни, Анни»… А жадная, гад, ну не поверите — за корку готова удавиться. Слышь, Люсь, а твой профессор — он по какой части?
— Профессор кислых щей, — подсказал кто-то.
— Историк, — поправила Людмила. — А что?
— Да нет, ничего. Я думала, может врач.
— Ты что-нибудь хотела спросить? А у вас здесь разве нет врача?
— Не, это я так. Врач! Какой тут врач? Медпункт, считается, есть — приходит там раз в месяц один полудурок, у него аспирину не допросишься… Ну, пошли к нам, посидим.
«К нам» означало дальний угол комнаты, где три двухъярусные койки, занавешенные бумажной мешковиной, образовали что-то вроде отдельного купе. Там жили Людмилины землячки и еще одна девушка из Умани, которая тоже ехала с ними в одном эшелоне. Они были старожилами седьмой штубы — остальные ее обитательницы, всего человек двадцать, постоянно менялись. Поэтому вести за общим столом слишком откровенные разговоры (о лондонских передачах, например) Людмила обычно избегала. Мало ли кто может оказаться!
Быть осторожной приходилось, впрочем, даже с землячками — не потому, что Людмила считала их способными донести, а просто на всякий случай. Пересказывая содержание английских сводок, она никогда не говорила, что узнала об этом от профессора: могут ведь и не подумав кому-то сболтнуть — вот, мол, какой у Люськи хозяин, Англию слушает… Из этих же соображений она умолчала о своем и профессора участии в побеге Зойки Мирошниченко. В лагере про побег знали — в апреле приходили какие-то в штатском и все допытывались, не видал ли кто Зойку. Когда девчата рассказали об этом Людмиле, она разыграла удивление и испуг: надо же такому случиться, куда, в самом деле, могла эта Зойка подеваться…
Сейчас она рассказала о нашем наступлении на Орел и Белгород, но новость никого не поразила: оказалось, что об этом уже все знают, хотя лишь в самых общих чертах.