Очнулся на солнцепеке в жидкой тени сквозных пернатых тростников. Плот прибился к берегу, колыхался на блестящей воде. Грудь капитана, перетянутая лозой, была в каплях высохшей воды, а маркировка на ящике отчетливо выделялась латинскими литерами.
Он услышал ровный тяжелый гул на дороге. Так звучит колонна груженых КамАЗов, когда машины одна за одной, выпучив бледные зажженные фары, катят, расталкивая воздух толстыми лобовыми стеклами. Майор узнал их ровный безостановочный рев.
Сил у него не было, но была последняя энергия распадавшихся костей и суставов. Он отвязал капитана, освободил закрепленный ящик и потащил, поволок их по отдельности – сначала ящик, а потом убитого, ящик и снова убитого, проволакивая их сквозь тростники. Вытащил их на свободное место, изрезав о заросли ноги. Задыхаясь, с екающей селезенкой, увидел – дорога, пустая, пропустившая колонну, и на обочине – танк, направивший пушку к каналу. Он смотрел на танк и думал – сейчас пушка выстрелит, и он исчезнет от взрыва.
Голый, спотыкаясь и падая, он тащил другого голого, клал на землю, возвращался к ящику, подтаскивал его к капитану. И все время думал о танке, о его пулеметах и пушке.
Встал на колени и, упираясь в холодную, с рубцом от лозы грудь капитана, закричал. Его крика не было слышно, но нечто помимо звука, иная вибрация проникла сквозь броню танка, потревожила дремлющий экипаж.
Из люка выглянул танкист с казахским лицом. Углядел двух голых, подползавших к танку. Свистнул в люк, и оттуда выкарабкались другие два, в расстегнутых рубахах, с оружием. Смотрели на голых копошащихся среди кочек людей.
Оковалков видел, как танкисты слезают с брони, выцеливают его автоматами, медленно приближаются.
Он упал ничком, когда двое подошли, он, не отрывая лица от земли, сказал:
– Давай, сынки, поднимай!..
Его положили на дно танка, на измызганный полосатый матрас, набросили сверху бушлат, и он, дрожа и икая, убедился, что труп капитана тут же: белели из-под трусов ягодицы, темнели промытые водой пулевые раны. Он приобнял ребристый ящик с ракетой, слушал, как танкисты выходят на связь, как заводится и грохочет мотор, как бегущие гусеницы цапают зубцами бетон.
Его доставили в батальон, и первый, кого он увидел, был замкомбрига. Кинулся к Оковалкову, разглядывал, словно сличал с другим, с тем, кого сутки назад послал на задание в «зеленку». Теперь это голый, перепачканный, с обгорелыми волосами человек, без солдат, без оружия, был доставлен в часть, и в нем с трудом узнавался майор Оковалков.
– Ты? – склонился к нему замкомбрига. – Люди где?
– Там… – промычал Оковалков, тыча пальцем на длинный ящик, что вытащили и положили у гусениц танка, – «стингер»…
Замкомбрига открыл замки, отбросил крышку, и из избитого, в комьях застывшей грязи ящика драгоценно и ясно засветилась ракета, ее лаки, стекла, пластмассы, металлы.
– К генералу! – сказал подполковник.
Его облачили в чистые сухие штаны, запихнули негнущиеся руки в рубаху. Подполковник, поддерживая Оковалкова, волнуясь, повел его к саманному дому, где обычно совершались секретные встречи с агентурой и где в отдельном жилище разместился прилетевший из Москвы генерал. Сзади солдаты несли ящик с ракетой. Другие, положив на носилки Разумовского, уносили его в морг.
Когда они подходили к саманному закоулку, им навстречу выскользнула официантка Тамара, быстроглазая, легкая, в разноцветном индийском платье. Прошелестела тугим свежим телом, оставив мимолетный запах духов.
Его ввели к генералу. Тот сидел в кресле, в белой расстегнутой рубахе, сквозь которую виднелась темная кудель на груди. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, там были сумерки от задернутых штор.
– Товарищ генерал, – докладывал замкомбрига, вытягиваясь. Его ботинок был рядом с пестрым конфетным фантиком, оброненным на пол. – Ваше задание выполнено! Переносной зенитно-ракетный комплекс «стингер» доставлен в расположение части!.. Заноси!.. – он обернулся на солдат, топтавшихся у порога.
Те внесли и раскрыли ящик.
Генерал наклонился к ракете бледным строгим лицом. Тронул ее гибкими пальцами. Оковалков смотрел на конфетный фантик, ноздри его были забиты глиной и сукровью, но он различил витавший в комнате запах духов и чего-то еще, приторного и сладкого, как смерть.
– Готовьте вертолеты на Кабул! – приказал генерал. Встал, худой, высокий, с серыми строгими глазами. Внимательно, долго смотрел на Оковалкова. – Спасибо, – сказал он. Обернулся к замкомбрига. – Готовьте представление на Героя!.. Через двадцать минут вылетаю!
Оковалков прислонился к стене, чувствуя, что может упасть. Смотрел на конфетный фантик.
Его осмотрел врач, прощупал все косточки, омыл ссадины и синяки. Его отвели в баню. Прапорщик, специалист по моторам и большой умелец массажа, постелил на полог сухую чистую простыню, уложил на нее майора и, кидая в каменку легкие шипящие ковшики, наполнил баню звонким душистым паром. Делал ему массаж, разминал его измученные суставы и жилы, распускал сжатые в судорогу мышцы, размягчал все узелки. Бережно касался его ожогов и ран.
– Так нормально, товарищ майор?…
А его бил озноб. В горячем тумане, среди деревянной, сделанной из зарядных ящиков обшивки из него выходил донный холод канала. И он все просил:
– Поддай!..
Прапорщик кидал в каменку воду с настоем степной полыни, легонько перебирал пальцами его позвонки, прижимал к крестцу и затылку жаркий эвкалиптовый веник.
Потом его проводили в модуль, в комнату, где он жил с Разумовским, и другой прапорщик, специалист по вооружению, бережно накрыл его теплым одеялом.
Он уснул, как провалился. Не спал, а бежал по горящей земле, кричал и командовал, но его команды и крики пропадали в горячем безмолвии.
Он проснулся ночью в тревоге. Не понимал, где он, что за тени вокруг него, где его автомат. Вскочил, озираясь. В окне светила луна, неполная, с обглоданным краем, окруженная сине-розовым туманным кольцом. На стене искрилась фотография, где капитан Разумовский обнимал жену и сына. Мерцал металлический чайник, осколок зеркала, трофейный, прибитый к коврику кривой клинок.
Тревога его не исчезла. Он прошел по пустому коридору, мимо дверей с именами офицеров и прапорщиков, вышел наружу. Гарнизон спал. Тень от модуля резко лежала на земле, и там, где она кончалась, что-то искрилось и вспыхивало.
Он стоял и смотрел на луну, на ее туманные кольца. При свете высокой холодной луны в морге лежал капитан, а в «зеленке» среди арыков и рытвин, в глинобитных развалинах лежали его солдаты, чуть присыпанные камнями и почвой. На горе, изрытой лисьими норами, истерзанные штыками и пулями, лежали его разведчики.
Он вдруг почувствовал, как что-то в нем треснуло, и соленая кровь хлынула из ноздрей, изо рта, брызнула из ушей и из глаз, полилась из паха, промежностей. Хлюпая кровью, он рычал и кашлял, выталкивая из себя скользкие кровяные шмотки. Это выходила из него война. Потом кровь прекратилась, и он без сил, пустой, с неясным облегчением стоял, ухватившись за белую стену модуля.
Он услышал звук вертолета. Машина, невидимая в ночи, взмыла за казармой, уходила в темноту…
Николай Морозов, еще недавно первокурсник филологического факультета Московского университета, а теперь рядовой, служил в Афганистане уже два месяца. И все месяцы ему снились домашние московские сны. Будто в день рождения Пушкина он пришел к памятнику. Кругом толпится летний нарядный народ, кладет цветы, какая-то девушка в больших очках читает стихи, и следующая очередь его, Морозова. Он перешагивает низкую, из бронзовых листьев, цепь. Ступает на цветы. Ему страшно, сладко. Видна улица Горького, блеск машин, квадратные часы на фонарном столбе. Из толпы глядит на него Наташа, невеста. Он видит близко ее лицо. Готов читать «Полтаву». Но стихи, такие знакомые, ускользают – ускользают пехотные полки, кавалерия, скачущий царь. Он гонится за ними, перескакивает через цепь, мимо Наташи, растерянной, умоляющей, зовущей его обратно.
Он проснулся от команды: «Подъем!», совершая быстрый, мучительный переход от сна к яви. И этой явью был ефрейтор Хайбулин, ловко вталкивающий ногу в большой ботинок. Его голая мускулистая рука голубела наколкой. Орел распахнул крылья, держал в клюве ленту с надписью: «Привет из Герата».
– Ты почему вчера лавки в столовой не отдраил? – ботинок Хайбулина качался у самых глаз.
– Прапорщик тебе сказал драить, – Морозов старался подальше отодвинуться от стертой подошвы.
– Сказал мне, а драить ты будешь! Вечером проверю. Не выдраишь, ночью подниму, понял?
Хайбулин служил второй год. Подошвы его ботинок были стерты об афганские камни и шершавую броню транспортеров. Он мог позволить себе резкость с молодыми солдатами: под обстрелами хлебнул «афган», готовился к увольнению. Все в этом грубом ефрейторе вызывало у Морозова протест, казалось проявлением неумного, злого высокомерия, с которым приходилось мириться.