Разгорелся жаркий, свирепый спор. Каждый слушал только себя.
Покатило перекричал всех:
— Тут у нас по лагерю ходила геббельсовская книжонка под названием «В застенках ОГПУ». В ней правды много. Но эту правду Геббельс использует против нас. Читаешь — и сердце кровью обливается. После войны все будет по-другому. Будем беречь человека, людей. Вот за это я сейчас и воюю…
Эти слова мне запали в душу. Не только партизаны, но и фронтовики наши вели такие вольные разговоры. И чем ближе к врагу, тем были они смелее.
— Знаем мы эти разговорчики! — орал Плюшка-завхоз, наскакивая на Ефимова. — Громили контру — и правильно делали! Да мало, видать! Не кончили мы это дело… Такие вот, как ты, слизняки, попав в плен, языки распускают, начинают наших пленных бойцов с толку сбивать! Видел я таких!..
С другого фланга наступал на Ефимова Володька Щелкунов.
— Тебе никто не дал право такую критику наводить, — шипел он, схватив Ефимова за грудки. — Не заслужил ты право такое… Еще мундир предательский не сменил, позор кровью не смыл…
Напряженно следил я за ходом спора. Мне показалось, что толковее всех высказался Самарин.
— Я, Покатило, не собираюсь оправдывать наши ошибки и перегибы, — веско сказал старшина Николай Самарин, разнимая спорящих. — О них мы знаем, хотя знаем, верно, не все. Одно скажу тебе, Ефимов, никакие наши ошибки и перегибы не оправдывают предательство и измену Родине. Я тоже спорил с такими слизняками в немецких лагерях, где они в полный голос завопили о своем разочаровании, недовольстве, о дутых обидах. Ура, наконец-то свобода слова! Это в фашистском-то лагере! Свобода свою мать-родину материть! Сначала покричит такой слизняк-истерик о несправедливых арестах, о развале фронта, подготовит себе моральную базу, а потом, глядь, и к гитлеровцам переметнется — и прощай, родина-мать! Помню, сказал мне один бригадный комиссар: «Попав в клетку со змеями, на глистов не жалуются!» Неужели ты, Ефимов, в этом не разобрался там? Нет, никому не дано право поднимать руку на собственную мать!..
Сигнал сбора прервал перепалку, но Ефимов, шагая рядом со мной в нестройной походной колонне, долго не мог остыть. Вновь вспомнил он прошлое лето, рассказывал о кровавых событиях, очевидцем которых был, о гибели своей дивизии, о чванстве и трусости какого-то генерала, о сдаче в плен целого полка. Таких историй я множество слышал от наших окруженцев, об отступлении говорили они с невыразимой горечью, с кровной обидой, но в желчных, беспощадных словах Ефимова мне слышались не только безнадежность и уныние, а порой нотки злорадства. Он рисовал отступление кровавым и безнадежным разгромом и зло насмехался над пустозвонным шапкозакидательством предвоенных лет.
— Но ведь армия жива, страна воюет! — возражал я ему, сердцем понимая, что немаленькую и обидную правду Ефимов превращает в чудовищную неправду, — И победит!..
— Где воюет-то? — спрашивал он меня. — И как воюет? Наши опять отступают! Победой не пахнет… Керчь пала, Севастополь долго не продержится, немцы сосредоточили огромные силы. Всю Европу Гитлер покорил, одна Россия осталась, а как она воюет, я видел… Союзники, видимо, никогда не откроют второй фронт — зачем им большевиков спасать! А здесь что творится? В полусотне миллионах советских «молоткастых и серпастых» паспортов — фашистская прописка, германский орел со свастикой. Покорное население кормит оккупантов. Бывшие колхозники прут в полицию, окруженцы, как клопы, забились в щели, пленные спасают шкуру в «добровольческих» формированиях германской армии.
— И на все-то вы смотрите сквозь черные очки! — спорил я с Ефимовым. — А стремительный рост нашего отряда, а подпольщики Могилева?
— В немецком тылу они не делают погоды, — отвечал Ефимов.
— Воздух!.. — крикнули впереди. И колонна рассыпалась.
На восток пролетела над нами девятка «юнкерсов». Сердце сжалось: не на Москву ли?..
Кажется, в одном мы по-настоящему едины: врага надо победить, а потом уж решать наши споры.
3
Ночной марш. Впереди маячит спина товарища. Ремень винтовки врезается сначала в одно плечо, потом в другое. Нет конца ночи, конца пути… Глаза слипаются, ноги гудят. Лесные тропы, шляхи, кладки на речушках, плеск невидимой лужи под ногами, бугры и рытвины.
В эту незакатную июньскую ночь не успела вечерняя заря погаснуть на западе в небе, как на востоке заполыхала утренняя заря…
Где-то около Рыжковки, на полпути от Городища до Вейно, мы отстали с богомазовцем Костей Шевцовым от отряда.
Не научившись наматывать портянки, я до кровавых пузырей натер обе ноги. Я страдал от жажды и еще сильнее — от стыда, что отбился от ребят. Вдвоем, после долгих блужданий, мы вышли перелеском на шоссе — то самое, на котором я принял боевое крещение, остановили проезжавшую на рассвете попутную подводу и, спрятав в сено оружие и фуражки, покатили с хозяином подводы, молодым, но сухоруким парнем — он спросонья принял нас за полицейских, — прямиком в Могилев.
Сначала на шоссе было пусто. Шоссе как шоссе. Пугали только чужие, враждебные надписи на аккуратных дорожных указателях, поставленных немцами у проселков. Не успел я перемотать портянки, мокрые от пота и крови, как со стороны Могилева послышался устрашительный рев дизелей. Тупоносые, угловатые восьмитонки, призрачные в предутреннем тумане солдаты пронеслись кошмарным видением… Солдаты сидели плотными рядами в широком кузове на лавках, зажав в коленях винтовки. Сонные глаза одного из них встретились на миг с моими глазами… Этот немец глядел на меня из-под стальной кромки сплюснутого с боков стального германского шлема…
Я не утерпел, оглянулся, и мне показалось, что черный орел, распластанный на борту «бюссинга», тоже глядит мне вслед…
И опять шоссе как шоссе. Звонкий цокот копыт. Пахнет дегтем. Поскрипывают колеса. Как ни в чем не бывало помахивает хвостом клячонка с веревочной сбруей.
Успокаиваются, кудахча, вспугнутые ревом дизелей, куры в корзине — знать, везет их сухорукий на могилевский базар.
Чтобы похвастать выдержкой, я заговорил вполголоса с Шевцовым.
— У вас, лейтенант, тоже что-то с ногой, вы тоже хромаете… — Мне чертовски приятно называть Шевцова просто «лейтенантом» — ведь в армии мне пришлось бы тянуться перед этим лейтенантом госбезопасности, а здесь мы равные, здесь, как говорит нам Самсонов, я даже выше: я десантник, а Шевцов окруженец. В отряде его запросто зовут Костей-одесситом. Я знаю, что Шевцов участвовал в обороне Могилева, попал в окружение и бродил по деревням, пока не встретился с Богомазом.
— Зимой еще царапнуло, — шепотом, нехотя ответил мне Костя-одессит и предостерегающе покосился на спину ездового. — Спасибо Богомаз вытащил из боя. Лечить некогда.
— Почему все вы, богомазовцы, так обожаете своего командира? — спросил я.
Костя-одессит оглянулся — шоссе пустовало — и сказал торопливо:
Наш командир что надо, целый генштаб. Прирожденный разведчик. И штабист замечательный.
Снова шум мотора. Костя-одессит провел кончиком языка по пересохшим губам, завертел головой.
— «Юнкере», с быховского аэродрома летит… Да, штабист. Всегда все распланирует, взвесит, учтет. Боевой командир. Самородок. Я, только глядя на него, получил больше, чем в училище. — Говоря о Богомазе, Шевцов заметно увлекся. — Уж очень ловко у него отвага и риск, понимаешь, с точным расчетом сочетаются. Над планом сегодняшней операции он немало потрудился. Только вот трудно ему с вашим капитаном: чужое мнение капитан Самсонов с большим скрипом принимает.
Слева, ревя дизелями, чадя из выхлопных труб черным перегаром солярки, промчались бронемашина и еще два восьмитонных «бюссинга» с прицепами. Сегодня ровно год, как эти машины разъезжают по нашим дорогам…
— Наш капитан тоже отличный командир, — ревниво заверил я Костю-одессита. — Плохого командира не пошлют в тыл врага.
— Ошибки в отборе людей для нового дела всегда возможны. Нуда поживем — побачим. У капитана уже, видать, калибр не тот, — пробурчал Костя-одессит. Через минуту он заговорил с непонятным для меня раздражением: — Удивляет меня капитан. Мы, конечно, еще не разобрались в нем как следует, но неделя здесь — это все равно что год в мирной жизни. Непонятная у него политика! Почему, например, отшивает он от руководства членов партии — кадровых командиров и политработников? Почему тычет нам в глаза пленом и окружением? Никто из нас добровольно не сдавался, не шел в окружение. Почему он назначает на командные должности беспартийных бойцов? Чтобы эти люди чувствовали себя всем ему обязанными, плясали под его дудку? Странная штука получается: коммунисты и весь сознательный народ группируются вокруг рядового Богомаза, а всякие архаровцы — вокруг капитана.
— Кухарченко, Богданов, Гущин — боевые ребята, — ответил я сухо, — а вовсе не архаровцы.