Какое же прикладное значение могли иметь для толпы при этих условиях такие идеи, как «долг», «честь», «государственные интересы» — по одной терминологии, «аннексии», «контрибуции», «самоопределение народов», «сознательная дисциплина» и прочие ходячие понятия — по другой?
Вышел весь полк — митинг привлекал солдат, как привлекает всякое зрелище. Прислал делегатов и 2-й батальон, стоявший на позиции — чуть не треть своего состава. Посреди площадки стоял помост для ораторов, украшенный красными флагами, полинявшими от времени и дождя — с тех пор как помост был выстроен для смотра командующего армией. Теперь уже смотры делались не в строю, а с трибуны…
Сегодня в отлитографированной повестке митинга поставлены были два вопроса: «1) Отчет хозяйственной комиссии о неправильной постановке офицерского довольствия, 2) доклад специально выписанного из московского совдепа оратора — товарища Склянки — о политическом моменте (образование коалиционного министерства)».
На прошлой неделе был бурный митинг, едва не окончившийся большими беспорядками, по поводу заявления одной из рот, что солдаты едят ненавистную чечевицу и постные щи потому, что вся крупа и масло поступают в офицерское собрание. Это был явный вздор. Тем не менее постановили тогда расследовать дело комиссией и доложить общему собранию полка. Докладывал член комитета подполковник Петров, смещенный в прошлом году с должности начальника хозяйственной части и теперь сводящий счеты. Мелко, придирчиво, с какой-то пошлой иронией перечислял он не относящиеся к делу небольшие формальные недочеты полкового хозяйства — крупных не было — и тянул без конца своим скрипучим, монотонным голосом. Притихшая было толпа опять загудела, перестав слушать; с разных сторон послышались крики:
— Довольна-а-а!
— Буде!
Председатель комитета остановил чтение и предложил «желающим товарищам» высказаться. На трибуну взошел солдат — рослый, толстый — и громким, истерическим голосом начал:
— Товарищи, вы слышали?! Вот куда идет солдатское добро! Мы страдаем, мы обносились, обовшивели, мы голодаем, а они последний кусок изо рта у нас тащут…
По мере того как он говорил, в толпе нарастало нервное возбуждение, перекатывался глухой ропот, и вырывались отдельные возгласы одобрения.
— Когда же все это кончится? Мы измызгались, устали до смерти…
Вдруг из далеких рядов раздался раскатистый бас прапорщика Ясного, заглушивший и оратора и толпу:
— Ка-кой ты ро-ты?
Произошло замешательство. Оратор замолк. По адресу Ясного послышались негодующие крики.
— Ро-ты ка-кой, те-бя спра-ши-ваю?
— Седьмой!
Из рядов раздались голоса:
— Нет у нас такого в седьмой…
— Постой-ка, приятель, — гудел Ясный, пробираясь к помосту, — это не ты сегодня с маршевой ротой пришел — еще плакат большой нес? Когда же ты успел умаяться, болезный?..
Настроение толпы мгновенно изменилось. Начался свист, смех, крики, остроты, и незадачливый оратор скрылся в толпе. Кто-то крикнул:
— Резолюцию!
На подмостки взошел опять подполковник Петров и стал читать заготовленную резолюцию о переводе офицерского собрания на солдатский паек. Но его уже никто больше не слушал. Два, три голоса крикнули — «правильно!». Петров помялся, спрятал в карман бумажку и сошел с подмостков. Пункт второй о смещении начальника хозяйственной части и о немедленном выборе нового (предполагалось автора доклада) так и остался непрочитанным. Председатель комитета огласил:
— Слово принадлежит члену исполнительного комитета Московского совета рабочих и солдатских депутатов товарищу Склянке.
Свои надоели: всегда одно и то же. Приезд нового лица, сопровожденный некоторой рекламой, возбудил общий интерес. Толпа пододвинулась плотнее к помосту и затихла. На трибуну не взошел, а вбежал маленький, черненький человек, нервный и близорукий, ежесекундно поправлявший сползавшее с носа пенсне. Он стал говорить быстро, с большим подъемом и сильной жестикуляцией.
— Товарищи солдаты! Вот уже прошло более трех месяцев, как петроградские рабочие и революционные солдаты сбросили с себя иго царя и всех его генералов. Буржуазия в лице Терещенко — известного киевского сахарозаводчика, фабриканта Коновалова, помещиков Гучковых, Родзянко, Милюковых и других предателей народных интересов, захватив власть, вздумала обмануть народные массы.
Требование всего народа немедленно приступить к переговорам о мире, который нам предлагают наши немецкие братья — рабочие и солдаты, такие же обездоленные, как и мы, — кончилось обманом — телеграммой Милюкова к Англии и Франции, что-де, мол, русский народ готов воевать до победного конца.
Обездоленный народ понял, что власть попала в еще худшие руки, т. е. к заклятым врагам рабочего и крестьянина. Поэтому народ крикнул мощно: «Долой, руки прочь!»
Содрогнулась проклятая буржуазия от мощного крика трудящихся и лицемерно приманила к власти так называемую демократию — эсеров и меньшевиков, которые всегда якшались с буржуазией для продажи интересов трудового народа…
Очертив таким образом процесс образования коалиционного министерства, товарищ Склянка перешел более подробно к соблазнительным перспективам деревенской и фабричной анархии, где «народный гнев сметает иго капитала» и где «буржуазное добро постепенно переходит в руки настоящих хозяев — рабочих и беднейших крестьян».
— У солдат и рабочих есть еще враги, — продолжал он. — Это друзья свергнутого царского правительства, закоренелые поклонники расстрелов, кнута и зуботычины. Злейшие враги свободы, они сейчас нацепили красные бантики, зовут нас «товарищами» и прикидываются вашими друзьями, но таят в сердце черные замыслы, готовясь вернуть господство Романовых.
Солдаты, не верьте волкам в овечьей шкуре! Они зовут вас на новую бойню. Ну, что же, — идите, если хотите! Пусть вашими трупами устилают дорогу к возвращению царя! Пусть ваши сироты — вдовы и дети, брошенные всеми, попадут снова в кабалу к голоду, нищете и болезням!
Речь имела несомненный успех. Накаливалась атмосфера, росло возбуждение — то возбуждение «расплавленной массы», при котором невозможно предвидеть ни границ, ни силы напряжения, ни путей, по которым хлынет поток. Толпа шумела и волновалась, сопровождая криками одобрения или бранью по адресу «врагов народа» те моменты речи, которые особенно задевали ее инстинкты, ее обнаженный, жестокий эгоизм.
На помосте появился бледный, с горящими глазами Альбов. Он о чем-то возбужденно говорил с председателем, который обратился потом к толпе. Слов председателя не слышно было среди шума; он долго махал руками и сорванным флагом, пока наконец не стало несколько тише.
— Товарищи, просит слова поручик Альбов!
Раздались крики, свист.
— Долой! Не надо!
Но Альбов стоял уже на трибуне, крепко стиснув руками перила, наклонившись вниз, к морю голов. И говорил:
— Нет, я буду говорить, и вы не смеете не слушать одного из тех офицеров, которых здесь при вас бесчестил и позорил этот господин. Кто он, откуда, кто платит за его полезные немцам речи, никто из вас не знает. Он пришел, отуманил вас и уйдет дальше сеять зло и измену. И вы поверили ему! А мы, которые вместе с вами вот уже четвертый год войны несем тяжелый крест — мы стали вашими врагами?! Почему? Потому ли, что мы не посылали вас в бой, а вели за собою, усеяв офицерскими трупами весь путь, пройденный полком? Потому ли, что из старых офицеров не осталось в полку ни одного не искалеченного?
Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом…
— Он — ваш «новый друг» — зовет вас к бунту, к насилию, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей, и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там — за проволокой! И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…
Слишком еще живо осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» — самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, — или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, но больше говорить Аль-бову не позволили.
Толпа ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки… Положение становилось критическим. Прапорщик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел его к выходу. Туда же, со всех сторон сбегались уже солдаты 1-й роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему: