Он находился уже в расположении сражающихся войск, в тылу рот или, вернее, разрозненных и малочисленных групп и кучек солдат, которые от этих рот оставались. Справа и слева на разных расстояниях от себя он видел торчавшие из наскоро отрытых окопчиков трубы минометов, длинные тонкие стволы противотанковых ружей, дегтяревские пулеметы. Впереди, в поле, точно разбросанные голые валуны, круглились, чуть поблескивали железные каски пехотинцев. Дальше, за касками, в полуверсте, слабо различался заволоченный мглою город: дома, домики, с крышами, без крыш, с выпирающими ребрами стропил, ступенчатыми обелисками печных труб. Обвитые обрывками проводов, кренились столбы электролиний.
Влево на поле беспросветно, аспидно, с синью чернело. Эта чернота была больницей в коконе вязкого, все уплотнявшегося дыма, такого глухого, что сквозь него даже не пробивалось свечение пожара.
Из неглубокого капонира глядела тонкоствольная пушчонка на резиновых колесах, с увядшими ветками на щитке, для маскировки. На одной из трубчатых станин ее, раздвинув ноги, опираясь локтями на колени, под прикрытием орудийной брони сидел небритый солдат лет сорока и спокойно курил козью ножку. Возле станин были набросаны пустые снарядные гильзы, сизые от порохового нагара, точно в морозном инее.
Платонова поразило, как можно так спокойно, в каком-то даже безразличии сидеть на станине орудия и курить – посреди боя, под осколками и пулями, ударявшими в щит. Он воспринимал обстановку только через свои собственные ощущения, и ему казалось, что все, кто был сейчас на этом поле, должны испытывать то же самое, что он, – у всех сейчас должно так же прыгать и замирать сердце.
Еще один солдат лежал возле станины – ничком, упрятав лицо в углом согнутую в локте руку. Платонов принял его за мертвого. Но поза у него была скорее как у спящего или отдыхающего. Он и вправду оказался не убитым и не раненым, а праздно лежащим. Когда Платонов приблизился, солдат поднял на звук катушки голову и поглядел на лейтенанта мутным взором, в котором не было никакого интереса, не было жизни, а только апатия и усталость. Внимательнее всмотревшись в первого пушкаря, Платонов разобрал, что и у того вовсе не спокойствие в фигуре и темном закопченном лице, а такая же, как у лежащего, свинцовая притупленность всех чувств.
– Браток, случаем напиться нету? – выговорил лежавший и, услыхав, что Платонов не захватил фляги, опять опустил голову на руки и так замер.
– Где капэ комбата, знаешь? Покажи! – попросил Платонов, подползая к орудию совсем близко, под защиту брони и насыпанного впереди бруствера.
Куривший устало пошевелился, поглядел через плечо в поле.
– Хрен его знает... – протянул он, трудно и тупо размышляя. – Вроде бы вон в той западинке... Вон, видишь? Вроде бы оттуда связные прибегали...
Платонов прищурился, но ничего не увидел, никакой западинки. Привстав на руках, он приподнял голову, до хруста в костях вытягивая шею, но и так не разглядел ничего.
Какой-то человек, бросаясь из стороны в сторону, увиливая от фонтанчиков, взбиваемых пулями, падая и вскакивая, бежал сквозь пыль и дым к орудию. Добежав, он с разлету плюхнулся на живот чуть не у ног курившего артиллериста. Все на нем как-то дико дыбилось, гимнастерка вылезла из-под ремня и торчала на спине горбом, глаза были вытаращены и катались в орбитах, как два облупленных яйца. Дыхание свистело сквозь широко раскрытый сухой рот.
– Слышь, ты, хватя курить! Сидите тут, мать вашу растуды!.. Я от командира роты. Давай свою орудию поворачивай... Танки ихние из ложка выходят, роте во хланг... Вон там, гляди!..
Артиллерист даже не повернул голову в ту сторону, куда указывал ему посланец командира роты. Кинув на землю окурок, он сплюнул длинной, тягучей слюной и старательно притоптал окурок каблуком.
– Три танка, слышь? Три танка! – завопил истошно боец, и глаза у него еще пуще выкатились и завертелись в орбитах.
– Хоть сто... – апатично проговорил артиллерист. – Стрелять нечем, зришь – ни одного снаряда...
– Слушай, парень, где комбат ваш, где его капэ? – поспешил Платонов с вопросом, ибо связной, уже и сам увидав, что толковать с артиллеристом бесполезно, тут же сделал движение сорваться с места и бежать назад в роту.
– Там вон гдей-то! – махнул солдат рукой в направлении, куда указывал и артиллерист, и, подхватившись, опять тем же своим чертометом, где по-собачьи, на четвереньках, где вприскочку, петляя, точно заяц, понесся, покатился в клубах пыли по полю и вмиг исчез.
Платонов отер с лица пилоткой пот, нахлобучил ее на голову и тоже покинул пушку, выполз из-за ее защитной брони и опять потянул линию.
Вот когда ему стало окончательно не по себе – до тошнотной слабости внизу живота. Все так же, стелясь по самой поверхности земли, сбривая стеблинки трав, то сплошняком, потоками, метельной порошей, то редея, неслись, мелькали по следу пуль, вдогон друг другу, перекрещиваясь под разными углами, белые фосфорические светляки. Но теперь почти все пули были разрывными. Пехота что-то предприняла, живая сила, люди стали для немцев основной целью, и пулеметы их сейчас работали на лентах, специально снаряженных для стрельбы по пехоте. Хватало тонкой былинки на пути, чтобы чуткий механизм пришел в действие, и пули взрывались со звонким хлопком, оглушительным, если это было близко, рассеивая мелкие осколки. У Платонова звенело в голове от их пронзительного треска и лопанья. Иногда совсем рядом взрывалась целая очередь, и Платонов невольно замирал, мгновение-другое не в силах разобрать, где раздался оглушивший его треск, – по соседству или внутри него самого. В эти секунды, когда он замирал, переставал двигать руками, ногами и лежал неподвижно, становилось еще страшнее – без движения он чувствовал себя просто мишенью, начинало казаться, что все пули направлены именно в него, ищут его, вот-вот какая-нибудь из них его найдет, ударит. Повернуть обратно, бросить катушку, телефон? Пусть потом призовут к ответу. Он скажет, что пройти было невозможно, и каждый, кто видел это поле, подтвердит, потому что это действительно так, просто чудо, что он еще жив, ползет, что ни одна пуля, ни один осколок из тысячи над ним пролетевших не зацепили его...
Если бы еще этот провод, который он тянет за собою, был на что-нибудь нужен! Но все уже не имело смысла, уже ничем нельзя было помочь делу, поправить его, обернуть в успех. Никакие усилия, подвиги, жертвы уже не могли ничего изменить – здесь, вблизи передовой, распластанный под ливнем разрывных пуль, Платонов видел это со всею отчетливостью, как самую бесспорную и горькую явь.
И все-таки, видя и сознавая это и думая об этом какими-то клочками мыслей, обрывочно, в перебивку скользившими в нем, он продолжал ползти навстречу пулям. Уже не отвага вела его, отваги в нем сохранилось так мало, что она не способна была им управлять, двигать, – вело другое, более серьезное, весомое. То, что удерживало на этом поле побоища и всех других, не позволяло покинуть свои места и повернуть вспять, обратиться в бегство ради спасения своих жизней. И не только удерживало, но и давало силы все еще бороться, мужественно принимать смерть и раны, снова и снова пытаться исполнить задачу, которая была назначена полкам, хотя полная безнадежность такой борьбы, увиденная и осознанная Платоновым только что, здесь, на этом поле под городом, была давно уже для всех ясна. Пусть не нужен его провод, – лихорадочно билось внутри Платонова вместе с гулом крови, громким стуком сердца, пусть напрасны усилия, пусть напрасны, ни для чего, продолжающиеся смерти и раны, пускай ничего не вышло из дела, потому что у кого-то оказались плохие головы, но он свое – маленькое, рядовое, что составляет его долг, его долю, его службу – отслужит полностью, до конца. Или сколько успеет, сколько ему будет отпущено. Хотя бы только затем, чтобы потом не за что было себя упрекнуть, чтобы совесть его и честь его воинская остались чисты, на какой бы строгий суд ни пришлось им предстать...
Не известно, как долго бы еще он полз и нашел бы он вообще командный центр батальона, если бы ему не попался старый кабель – он и привел Платонова в обширную воронку от полутонной авиабомбы, где находилось батальонное и полковое начальство с командиром полка. Это было уже его чуть ли не пятое место за время боя, самое близкое к переднему краю и самое опасное. Но зато оно вполне отвечало характеру командира и поэтому вполне его устраивало.
Добравшись наконец до укрытия, Платонов нырнул в него, как ныряют в воду, головою вниз, даже не успев ясно разглядеть, что у него перед глазами, и точно мешок свалился прямо в гущу находившихся в воронке людей.
Командир батальона только что ползал в одну из рот, пытался поднять ее и подойти с нею к больнице, но это не удалось, комбат получил ранение и вернулся. Он сидел, привалившись спиною к скосу воронки, упершись в землю для крепости руками и приподняв одну ногу, без сапога и портянки, до синеватости белую на фоне темно-коричневой глины. Галифе было распорото выше колена, боец-санитар с медицинской сумкой на боку наматывал на всю длину голени широкий бинт.