Радовский засмеялся.
— Сморкался в руку? Да, ты прав. Наблюдательность — дар. Дар универсальный. Он одинаково важен и для философа, и для разведчика. И для поэта, и для снайпера. Юнкерн, конечно же, так, по-мужицки, прочищать нос не мог. Это — привилегия простонародья. Но когда-нибудь и русский мужик научится элементарному и будет носить в кармане чистый носовой платок.
Вот что его настораживало в Радовском. Дистанция, которую тот всегда, быть может, даже неосознанно, держал перед собой и человеком, происходившим не из той благородной среды, которая произвела на свет и воспитала господина Радовского. Все-таки он был и оставался вражиной, как сказал бы Кудряшов. Белая кость, голубая кровь. Вот вроде и добрый человек, и судьба его потаскала по нелегким дорогам. И служит всю жизнь. И солдатской кашей не брезгует. А все равно родинки не смыть… С обидой живет. И с претензией. С тем, видать, на родину и вернулся. Родительский дом да имение, да земли, да все, что на них есть… Немцы пришли за нашими десятинами. А эти — вроде как за своими.
— Да я ведь, господин Радовский, тоже на рогожке родился. Так что и у нас с вами привилегии — разные.
— Прости, Курсант. Не о том сейчас надобно. Я знаю. Прости. Это так. Старые обиды. Несостоятельные и бессмысленные. В них нет сути, ушла. Исчезла. Осталось одно. И у меня, и у тебя.
— Что? — вопросительно посмотрел на Радовского Воронцов.
— Россия.
Они некоторое время молчали. Радовский шевельнулся первым.
— Я говорю это без пафоса. Думаю, что ты меня понимаешь. А ты, я вижу, устал. Только не совсем понимаю.
— Прибыл на отдых и лечение, а тут…
— Тебе надоело носить оружие. Это пройдет. Но бывает на свете иная усталость. Как сказал поэт, и трудно дышать, и больно жить…
— Нет, я этого не ощущаю. А вы…
— А я должен подумать об Ане и Алеше.
— Вы хотите начать новую жизнь?
Неожиданный вопрос Воронцова застал Радовского не то чтобы врасплох, нет, Георгий Алексеевич даже не вздрогнул, услышав то, о чем в последнее время постоянно думал. Но первое слово в ответ он произнес не сразу. Кто он здесь? Радовский Георгий Алексеевич, родившийся в конце прошлого века в родовом имении неподалеку отсюда? Он, пришедший сюда два года назад, — кто? Офицер двух армий, так и не ставший русским солдатом. Он, заблудившийся в поисках отчизны и теперь пытающийся обрести ее рядом с любимой женщиной и сыном на берегу тихого лесного озера. Он, дезертир или беглец, что, по своей сути, одно и то же. Разрушающий будет раздавлен, опрокинут обломками плит, и, Всевидящим Богом оставлен, он о муке своей возопит… Начать новую жизнь. Как это странно звучит. С какой пленительной жутью! Начать новую жизнь… Мне? Заглянувшему в преисподнюю? Созидающий башню сорвется, будет страшен стремительный лет, и на дне мирового колодца он безумье свое проклянет… Нет, об этом он сейчас говорить не готов. Даже с тем, кто может его понять как никто другой. И Радовский спросил Воронцова:
— Ты воевал в штрафной роте?
— Да.
— Командиром взвода? Роты?
— И солдатом, и командиром взвода.
— Как ты думаешь, — спросил вдруг Радовский, — если я приду с повинной, меня зачислят в штрафную роту? Хотя бы солдатом. Дадут винтовку и возможность искупить кровью мою вину перед родиной?
— А у вас перед родиной есть вина?
— У меня есть долг. Я понимаю, это звучит высокопарно. Но все же — долг. Притом, что слово «родина» мы, возможно, наполняем разным смыслом. Но это же не мешает нам спокойно смотреть друг другу в глаза и понимать. А твой недуг, Курсант, скоро пройдет. Каждому — свое, как говорят немцы. Только усталый достоин молиться богам, только влюбленный — ступать по весенним лугам! Сейчас ты ступаешь по тем самым весенним… Хотя, возможно, не вполне это ощущаешь. И хотя кругом — осень. — И, не отрываясь от сияющего оконца, куда все еще косо заглядывало солнце, озаряя бронзовый присад и почерневший от времени оконный переплет, вздохнул: — Какая прекрасная нынче осень! В такое время бродить бы по пустынному лесу рядом с человеком, которого любишь. При этом зная, что твои чувства взаимны.
Воронцов ничего не ответил. Он снова воспринял слова Радовского двояко: либо господин майор слишком откровенен, до сентиментальности, либо действительно ведет игру с дальним прицелом.
Радовский тут же почувствовал настроение Воронцова и сказал:
— Значит, Аня с Алешей там, в Прудках, вполне устроены и в безопасности?
— Да. Поживут пока у Бороницыных.
Эта фамилия, которую Воронцов произносил уже не единожды, что-то напоминала из давно минувшего, забытого. То ли солдат, еще той, русской армии, то ли прапорщик… То ли Августовский лес, то ли позже, на Дону…
— Надо брать Кличеню. — Воронцов отпил из алюминиевой солдатской кружки глоток уже остывшего чая. Настой из каких-то неведомых трав вязал рот. — Во-первых, это можно сделать без особых сложностей. Перехватим его в лесу, на дороге, когда он в очередной раз пойдет в Андреенки. Группа Юнкерна, таким образом, уменьшится еще на одного человека. Во-вторых, зная пароль, мы можем почти беспрепятственно войти в их лагерь. Если мы даже завяжем перестрелку, они сочтут нас за отряд Смерша и, скорее всего, постараются тут же уйти. Принимать бой в их обстоятельствах нет никакого смысла.
— Да, ты, пожалуй, прав. Юнкерн будет ориентироваться на реакцию немца-радиста. Если того удастся убедить, что на них наткнулись Смерши, они уйдут. А мы проводим их. В пути, на марше, взять их, последних, будет легче. Пусть поймут, что — ушли. Пусть расслабятся.
— Нам достаточно, если они просто уйдут.
Радовский ничего не ответил.
Капитан Лавренов в полку не был человеком новым. На должность командира Третьего батальона вместо капитана Дроздова, попавшего вместе со своим штабом под бомбежку немецких пикировщиков на Вытебети и умершего в госпитале от гангрены, он был назначен из Второго батальона, где служил начальником штаба.
Когда его рота одним махом перескочила Днепр и закрепилась на правом берегу, первое, о чем он подумал: немцы вот-вот очухаются и смахнут его самую боеспособную роту в воду, так что и следа от нее не останется, а еще нахватают пленных, и будут его вчерашние штрафники, мародеры и уголовники, кричать в усилители по всему фронту дивизии: «Ванька, переходи к нам! Тут лучше!» Но начали поступать первые донесения, и комбат-3 вдруг догадался, что Седьмая может принести ему не просто орден, а нечто более существенное. Если рота Нелюбина удержится и обеспечит прикрытие переправы всего полка, то, возможно, на батальоне он долго не задержится. Лавренов знал, что вчера подписан приказ о присвоении ему звания майора. Теперь он единственный майор на должности комбата. Батю готовят на дивизию. На полк вряд ли пришлют сверху. Там тоже негусто с кадрами. Так что оставалось поднажать там, где уже намечался явный успех, вовремя показать себя с лучшей стороны, чтобы не только в штабе дивизии, а и повыше кто-нибудь сказал: вот, мол, первым на правый берег на участке наступления правофланговой дивизии армии переправился батальон майора Лавренова…
— Седьмой! — услышал Нелюбин в трубке раздраженный голос комбата. — Какого хрена ты сидишь там! Для чего я тебя послал вперед? Чтобы прятаться в овраге?! Срочно дай огня из всего, что имеешь! И поднимайся в атаку! Понял меня? Атакуй траншею вдоль обрыва! Оттуда ведется основной огонь! У нас большие потери!
— Вас понял, товарищ комбат, — ответил в трубку Нелюбин осевшим, простуженным голосом. — Но мне атаковать не с кем. Все рассредоточены по огневым. Держимся из последних сил.
— Ты что, отказываешься выполнить приказ?!
— Никак нет. Но атаковать мне некем.
— Сейчас решается судьба плацдарма! А ты смеешь еще рассуждать! Выполняй приказ! Собери всех раненых, кто может держать оружие, связистов, санитаров, мобилизуй коммунистов и комсомольцев и атакуй!
— Слушаюсь атаковать! — И Нелюбин положил трубку на клапан.
— Что, товарищ старший лейтенант? — Связист смотрел с надеждой.
— Собирай всех. Приказ ты слышал. Живо, — приказал Нелюбин и увидел, как изменилось его лицо.
Конечно, там, на косе, сейчас было жарко. Конечно, комбату, под пулями, казалось, что именно ему труднее всего и что последние силы полка, которые и являла собой Седьмая рота, необходимо срочно бросить на помощь выбиравшемуся из воды на правый берег третьему батальону. Но знал Нелюбин и другое: его Седьмая держится из последних сил, пулеметчики на огневых позициях почти все переранены, и если сейчас ему стронуть с места с таким трудом построенный порядок, то ни батальону не поможет, ни овраг не удержит. А значит, крышка плацдарму, за который положено столько жизней. Но приказ есть приказ, и его нужно выполнять. Возражать капитану Лавренову бесполезно. Нелюбин знал его вспыльчивый характер. Довелось испытать и мстительность. Однажды в штабе батальона Нелюбин, растеплившись душой и телом за чаем вновь назначенного комбата, простецки, как среди своих, пошутил. Шутка каким-то образом задевала Лавренова, вернее, его штабное прошлое. А вскоре бывший штабник недвусмысленно дал понять командиру Седьмой роты, что такие шутки, тем более из уст командира бывших штрафников, неуместны. Из представления, которое Нелюбин направил в штаб батальона о награждении особо отличившихся в боях медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги», оказались вычеркнутыми фамилии всех бывших штрафников. Нелюбин попытался было возразить. Но капитан Лавренов вначале мягко предложил ему заменить фамилии выбывших таким образом фамилиями других, прибывших в роту из пополнения, и когда Нелюбин отказался, скомандовал ему: «Кругом! Шагом марш в роту!» С тех пор отношения у них были непростыми. Нелюбин не гнулся, не заискивал, не старался услужить, чтобы таким образом сгладить тот неприятный задир, который топорщился между ними, а комбат, со своей стороны, пользуясь положением, нет-нет да и давал понять командиру Седьмой, что тот у него на особом счету и что чья бы корова мычала, а штрафная — молчала… Вот так и дошли до Днепра.