Я был уверен, что Окулич сам расскажет мне о Николаеве и Сенцове, надо только его разговорить, и сразу доверительно сообщил, что часть моя стоит в Лиде, мы занимаемся охраной тылов фронта, боремся с бандами и дезертирами. Дело это нелегкое, и очень многое зависит от помощи населения.
Окулич сидел на лавке по ту сторону стола, подобрав под себя босые ноги, и молча слушал, и словом не поддерживая разговор. Я сам налил в стакан молока, сделал глоток и, похвалив, непринужденно продолжал:
– Вы, очевидно, не здешний? Откуда родом?
– Из Быхова, – сказал он; у него был негромкий глуховатый голос.
– Могилёвский… А здесь давненько?
– Третий год.
– И при немцах здесь жили? – Я обвел взглядом хату.
– Тут.
– А не боязно? – улыбнулся я. – На отшибе-то, у леса?
Окулич неопределенно пожал плечами.
На божнице в переднем углу стояли иконы, католические, хотя Окулич был родом из области, где эта религия среди белорусов не распространена. И что я сразу себе отметил – ни одной фотографии на стенах, никаких украшений или картинок.
Я рассказал ему о Могилеве, где после освобождения мне пришлось побывать, о разрушениях в городе и перевел разговор на жизнь здесь, в Лиде и в районе. Он слушал молча, глядел скорбными, как у мученика, глазами, даже на самые простые вопросы отвечал не сразу и односложно, беседа с ним явно не ладилась. Может, он мне не доверял?… Он не прочел, не рассмотрел толком мое удостоверение личности, может, надо ему представиться еще раз?
– А это что – католические? – глядя на иконы, полюбопытствовал я.
– Няхай…
При этом он сделал вялый жест рукой: мол, не все ли равно?
– В Лиде мне сказали, что вы были связаны с партизанами. Надеюсь, что и нам вы поможете… Прочтите, пожалуйста…
Из кармана гимнастерки я достал и, развернув, положил перед ним на стол другое, подробное удостоверение. Он нерешительно взял и принялся читать.
В документе говорилось, что я являюсь офицером войск по охране тылов фронта, и предлагалось всем органам власти и учреждениям, воинским частям и комендатурам, а также отдельным гражданам оказывать мне всяческое содействие в выполнении порученных заданий. На листке удостоверения имелись моя фотография, две четкие гербовые печати и подписи двух генералов: начальника штаба фронта и начальника войск по охране тыла фронта.
Медленно все прочитав, Окулич возвратил документ и удрученно посмотрел на меня.
– Скажите, пожалуйста, – пряча удостоверение, сказал я, – вы здесь на этих днях… сегодня, вчера или позавчера, посторонних кого не видели? Гражданских или военных? Никто к вам не заходил?
– Не, – помедлив, сказал Окулич, к моему немалому удивлению.
– Может, встречали здесь кого?
– Не.
– Припомните получше – это очень важно. Может, видели здесь в последние дни, – подчеркнул я, – посторонних или заходил кто-нибудь?
– Не, – повторил Окулич.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Ошибиться я не мог. Хутор этот был первым по дороге из Шиловичей на Каменку, причем описание Блиновым хаты, надворных строеньиц – все в точности соответствовало тому, что я увидел, подходя сюда. И собака соответствовала, и ее будка, и сам Окулич по внешности соответствовал. Более того, я без труда даже определил место в кустах и дуб, откуда Блинов наблюдал Окулича и тех двоих офицеров.
Однако Окулич утверждал, что в последние дни к нему никто не заходил.
И до встречи он представлялся мне тихим, неразговорчивым, но рисовался иным. Он произвел на меня странное, малоприятное впечатление какой-то своей бессловесной покорностью; я не мог не почувствовать его внутренней напряженности – беспокойства или страха. А собственно, чего ему меня бояться?
И жена его, тихонько возившаяся в кухонке, такая же молчаливая и неулыбчивая, мне тоже не понравилась, возможно, своим недобрым хитроватым лицом и частым настороженным выглядыванием из-за перегородки. Я отчетливо ощущал, что им обоим тягостен мой визит.
Впрочем, это еще ни о чем не говорило. И мои антипатии, как и симпатии, никого не интересовали – нужны были факты. А фактом было, что двое подозреваемых нами лиц заходили позавчера к Окуличу, находились у него некоторое время и у Окулича имелись основания скрывать это посещение.
Я с огорчением сознавал, что разговор с ним мне больше ничего не даст. Наступила минута, которая нередко случается в нашей работе, – ты располагаешь какими-то, подчас противоречивыми, сведениями о человеке, ты видел его и побеседовал с ним, и тебе предстоит что-то для себя решить, сделать определенный вывод.
Католические иконы наверняка стояли на случай возможного прихода аковцев; они могли в любой момент наведаться сюда, и принадлежность хозяев хаты к одной с ними вере должна была, очевидно, как-то расположить, смягчить их. Да и немцы к католикам относились все же лучше, чем к православным.
Отсутствие семейных фотографий наводило на мысли о родственниках Окуличей, о их связях и довоенной жизни. Я еще подумал: получают ли они письма и от кого?
Меня занимал и ряд второстепенных вопросов, но главными сейчас были: что за отношения между Окуличем и Николаевым и Сенцовым, зачем они приходили и почему он скрыл от меня их позавчерашний визит, если они действительно советские офицеры? Почему?… С какой целью?…
И еще: что было в вещмешке, который видел Блинов, и куда он делся, где его спрятали или оставили, когда спустя час они выходили к шоссе?
Жданный мною как манны небесной разговор с Окуличем ничего не дал и ничего не прояснил, а обстоятельства требовали немедленных решительных действий. Я шагнул к раскрытому окну, сложил ладони рупором и крикнул – позвал Хижняка.
Спустя секунды, выскочив с автоматом в руке из кустов, он бежал к хате. Собака, бешено лая, прыгала и рвалась на привязи.
Я посмотрел на Окулича – он встал и, оцепенев от страха, глядел в окно…
Он начал в Гродно с «доджа» и заканчивал день «доджем».
Старший лейтенант вернулся из Заболотья вечером. Судя по его усталому виду, по измятому, перепачканному обмундированию, он старался на совесть, однако никаких следов или улик в рощице, где была найдена машина, обнаружить не удалось. Опрос местных жителей тоже ничего не дал: ни появления машины, ни приехавших на ней никто не видел.
Отпечатки протектора угнанного «доджа» сфотографировали с опозданием, и пакет со снимками Поляков получил, когда уже смеркалось. В полутьме он не стал их рассматривать, решив сделать это на продпункте после обеда, который по времени оказывался поздним ужином.
День был насыщенный, и с чувством удовлетворения он отметил, что успел почти все. Снятие копии с медицинского заключения о смерти шофера (чтобы уяснить, чем его убили и как) можно было поручить и кому-либо из подчиненных.
Под вечер он разговаривал по ВЧ с начальником Управления генералом Егоровым – тот просил «по возможности не задерживаться». Егоров вообще не любил, когда начальник розыскного отдела отлучался более чем на сутки, но Поляков сказал, что должен заехать в Лиду и сможет вернуться только завтра, очевидно к вечеру. Генерал, недовольный, положил трубку.
Рано утром Поляков так торопился, что не мог уделить Алехину и нескольких минут, отчего ощущал себя перед ним словно бы в долгу.
Теперь, когда все самое важное в этой поездке было уже сделано, на первое место в его мыслях выдвинулось дело «Неман».
Вчера, сразу же после получения текста дешифровки, он запросил через ВОСО[37] данные о движении эшелонов в период с 9 по 13 августа по шести железнодорожным узлам в оперативных тылах фронта. Сведения уже подготовили, надо было сесть спокойно и, отстранясь от всего, проанализировать их. Поляков решил сделать это в Лиде, обсудив все с Алехиным и уделив делу «Неман» часть ночи, а если понадобится, и всю первую половину дня. После разговора с генералом он соединился со своим заместителем и приказал немедля отправить в Лиду, в отдел контрразведки авиакорпуса, сведения, полученные из ВОСО.
Было ровно девять часов вечера, когда, покончив с делами в Гродно, он приехал на станцию. В продпункте, получив по талону две мокрые алюминиевые миски с лапшой и кашей, сдобренной тушенкой, – это называлось «гуляш», – он уселся за длинным пустым столом в зале для рядового и сержантского состава – там было светлее.
Он не ел ничего с утра, но прежде, чем начать, полез в планшет за газетой. Дурную привычку непременно читать за столом он приобрел еще в довоенную журналистскую пору. С годами это стало потребностью: за едой обязательно получать новую информацию и осмысливать ее.
В газете – он мельком просмотрел ее днем – был напечатан большой очерк Кости Струнникова, в прошлом ученика и сослуживца подполковника. Костя пришел со студенческой скамьи, работал у Полякова в отраслевой газете литературным сотрудником, подавал надежды, но не больше. В войну же, став фронтовым корреспондентом, как-то сразу вырос, писал все лучше, и Поляков радовался каждой его публикации.