Он поиграл ножом и провел им по рыбьей спине.
Женщина колебалась.
Раздались крики. Люди бросились бежать вон из рядов.
«Американские самолеты, будут бомбить», — понял Дайсабуро. Он знал, где здесь прятаться, забежал за пакгауз, нашел вход в подвал и нырнул в него.
Грохот взрыва донесся глухо. Стены подвала покачнулись, потолок рухнул…
Тело обнаружено под грудой кирпича и щебня. Рядом с телом лежал нож, к лезвию которого прилипла рыбья чешуя.
Учитель Икку в этот день встал рано, заварил зеленый чай, сидя на толстой подушке, стал прихлебывать. Сегодняшний день надо использовать для написания статьи в «Учительский журнал». «Портовый город налагает определенные обязанности» — такой фразой хотел закончить Икку статью.
Выпив чай и сполоснув пальцы в чашке с водой, он взял лист бумаги, кисточку и начертал на листе несколько слов: ему хотелось, чтобы к тому времени, когда он сядет писать статью, уже были готовы несколько предложений, таких же лаконичных, отточенных и убедительных, как фраза о портовом городе.
Посмотрев на часы, он увидел — пора выходить.
Выйдя, стал поджидать вагон. Трамвай появился, подрагивая на стыках. Стараясь не толкать друг друга, люди начали в него влезать. Стекол в вагоне нет.
Икку сжало со всех сторон. Он замер, ощущая телом портфель, бедра и локти соседей. «Смотрите-ка, самолет!» — крикнул кто-то. «Американский самолет». «Но тревоги-то не было — самолет наш, иначе бы открыли огонь».
В остове трамвайного вагона среди обугленных тел найден замок от сгоревшего портфеля и клочок бумаги со словами «определенные обязанности».
Отчего ему пришла мысль написать продавца, он и сам не мог сказать, но эта мысль, однажды запав в голову, уже не покидала его.
В то утро Идзумия поднялся, дождавшись, когда лавки в городе откроются, вышел из дому.
Комэя[11] старого продавца была разделена перегородкой на два помещения: в передней стояли весы, на конторке лежали счеты и пыльная книга для записи имен тех, кому комэя-сан когда-то давал рис в долг. В задней, более просторной, части лавки стоял золотистый мешок из толстой соломы.
— Я хотел бы купить немного риса, — сказал Идзумия, когда комэя-сан перестал ему кланяться. — Вот моя карточка, я куплю совсем мало.
— Вчера не привезли ни одного куля, — ответил лавочник. — Не знаю, что будет дальше. Этот последний.
Они прошли за перегородку, и комэя-сан, взяв с полки длинный остроконечный инструмент наподобие стамески с желобком, осторожно воткнул его в золотисто-желтый куль. Он вытащил стамеску, в желобке застряло несколько зерен, а рисовая солома, как только комэя-сан извлек свой инструмент, сама плотно закрыла отверстие.
— Прекрасный рис, сейчас такой — редкость, — сказал Идзумия. Старик стоял вполоборота к двери, из двери на него плотным потоком падал свет. Оттого, что в этом потоке густо плавали золотистые пылинки, свет казался твердым на ощупь. «Он — подобие наклонной стеклянной колонны», — подумал Идзумия.
Свет падал на лицо старика так, что на нем была видна каждая морщинка, совокупный рисунок их открывал то, что так тщательно скрывал старик он был не тем, кем старался казаться, у него было загадочное прошлое, и на это прошлое он, Идзумия, должен был намекнуть в рисунке. Надо было скорее донести до листа бумаги это выражение, эти морщины и этот безразличный поворот головы. Он взял пакетик с рисом и быстро вышел на улицу. Дойдя до дома, бросил на низенький стол бумажный хрустящий плотный лист, обмакнул кисточку в одну из чашечек с водой и занес руку для того, чтобы одним взмахом нанести профиль старика.
В пепле найдены десять фарфоровых чашечек, которыми пользуются художники, работающие акварелью.
Индзя Танимото первый раз был арестован за мелкую кражу и отсидел всего два года. Второй раз его судили за участие в ограблении. Отсидев еще шесть лет, он вышел, был призван в армию и отправлен вместе с саперной частью в Китай. Там уговорил приятеля пробить ему киркой плечо. Отлежался в госпитале, был демобилизован, женился на женщине вдвое старше себя и теперь жил у нее в деревне в десяти километрах от Хиросимы.
Взрыв он услышал, когда перебирал в сарае рисовую солому — хозяйка собралась сменить подстилку у кур. Выйдя из дверей, увидел, как в стороне моря над пологими зелеными холмами медленно поднимается огромное черное облако. Облако не успело начать движение в глубь острова, когда на нижней плоской части его показались багровые отблески. «Город горит», — понял Танимото, и ему сразу пришла в голову мысль, что здесь можно будет поживиться.
Он разыскал мешок, захлопнул дверь в сарай, подпер ее лопатой. Поднялся на холм и присвистнул. Перед ним, расцвеченный огнями пожара, умирал город. Языки пламени плясали над каждым из домов, дым поднимался густыми клубами. По всем дорогам из города текли, разливались, становились все полноводнее пестрые ручейки — толпами бежали люди.
«Надо подождать, пусть они уйдут подальше», — решил Индзя.
Толпа бегущих уже достигла холмов. Люди сворачивали с дороги, в изнеможении падали на траву, не кричали и не плакали, молча садились, поворачивались лицами к горящему городу и, судорожно глотая слюну, смотрели. Над черной от дыма и летающей сажи долиной стояло красное зарево. А когда огонь начал опадать, над людской толпой поднялся ропот. К крикам тех, кто искал близких, прибавился плач детей. Танимото поднялся и, оглядываясь по сторонам, торопясь, пошел вниз. Он был похож на человека, который ищет свою семью, и никто не обращал на него внимания.
Когда начало смеркаться, он забрался в куст ивняка, примял его, постелил мешок и лег. Лежал, не засыпая, до утра, то и дело приподнимая голову и удивляясь: отчего начала светиться черная, невидимая в темноте долина?
Это светился огонь под пеплом.
Утром он спустился с холма. Пуст и страшен лежал перед ним город, жаром *и гарью несло от него, черным полем протянулся от моря до рыжих, раздавленных холмов. Курились над ним дымки и стояли, как развалины мертвых храмов, красные и черные, измазанные сажей, остатки стен. Не было деревьев, не было трамвайных столбов, лишь торчали их черные, неотличимые, гладкие стволы. На пепелище, как ни торопился Танимото, уже появились люди. Они горестной вереницей переходили от одного пепелища к другому, брели ошеломленные, бессильно загребая ногами, вздымая дымки из пепла. От дымного воздуха ело глаза, першило в горле, мучила жажда, и тогда люди направлялись к каналам, но вместо воды в них медленно двигалась черная жижа. Те, кто не имел сил больше терпеть, становились на колени и, зачерпнув ладонью черную воду, вливали ее в рот…
Никто ничего не спрашивал, никто не плакал. От развалин уже начал подниматься сладкий запах, но страшнее этого запаха и вида разрушенных домов были крики: «Воды! Воды!…» Это кричали из-под развалин раненые. Их крики с каждым часом становились все слабее и к полудню затихли.
За день Танимото обошел центральную часть города, заглянул в несколько руин, берегом канала вышел на окраину и, дойдя до кварталов, где дома были только разрушены, но не тронуты огнем, стал обходить здания, пролезая под рухнувшие балки, разбирая упавшие шкафы и вскрывая ящики. В одной руке у него был мешок, а в другой — палка. Когда мешок был набит, он остановился и сел. Ладони его были испачканы в саже, белый пепел лежал под ногтями. Лизнул — пепел странно обжег язык Танимото откашлялся и сплюнул: легкие, забитые сажей сгоревшего города, выбросили сгусток черной мокротины. Блестящий грязный плевок остался лежать у мешка…
Он умер спустя два с половиной месяца. Вначале стал жаловаться на слабость, затем тело покрылось темными пятнами. При обследовании в больнице, куда он был забран насильно (соседи рассказали, что он посетил пострадавший город), был признан безнадежным.
Таня стояла у плиты, следила, чтобы из металлической кружки не убежала коричневая подрагивающая жидкость. Кофе был желудевый, простой, рассыпной, купленный в магазине, чай кончился, и она решила попробовать сварить старую пачку. В керогазе качалось розовое, синее пламя. Она потянулась, чтобы уменьшить огонь, и в этот момент услыхала:
— Бабы, ужас-то какой: в штабе, говорят, объявление висит — наших двоих убили! Подумать только.
Женщины у плит загалдели: кого, где?
— Дура, кто тебе скажет — где. Война!
Коричневая жидкость взрывом вылетела из кружки. Как выбежала из кухни, как пробежала коридор — не помнила. Накинув кофту, — ноги заплетаются, только бы не упасть, — помчалась к штабу.
У дверей уже стояли молчаливые матросы и женщины. С белого, с черной каемкой листа сорвалась, упала к ее ногам фамилия. Он!
— Твой ведь тоже ушел? — спросил кто-то. — Не бойся, тут не он, тут какой-то Нефедов.