мягкие.
– Просто встаньте. Она будет тебя вести.
– Гошик, не лезь.
– Вставайте. Вставайте, говорю!
– Катя, гляди, он плачет.
Не понял сперва, задумался – какая Катя, о какой Кате?.. – но Кнопка кивнула и поднялась.
– Все-таки что-то ты видишь, – Кнопка не замечает имени, – блин, я думала, что ты реально без очков слепой. Слезы видишь, значит.
Растираю по лицу слезы, смотрю на ладонь – грязная.
В интернате бы с затрещиной умываться отправили, сказали бы – че стоишь, как этот, иди рожу умой. Но здесь мне только река.
– Хватит ржать надо мной, – сквозь слезы, – плачу и плачу, вам-то что?
– Гоша, она не может меня вести, сейчас, в темноте, я совсем ничего под ногами не вижу. Запнусь – свалимся оба, я же тяжелее. Никак нельзя.
Срываюсь. Я срываюсь, ору, а пусть слышат, пусть слышат на той стороне, пусть слышат во всем Городе, пофиг:
– Ты веди его, слышишь, Кнопка? Ты ему обязана – ты вообще за него должна!.. Ты вообще знаешь, что ему обязана?
Прекрати, Крот морщится, она ничем – но не унимаюсь: ты хоть понимаешь, что с ним Муха мог делать? Он же отморозок, он конченый, ему ничего за это не будет!
– Муха теперь далеко, – говорит Кнопка, но берет Крота за руку, – он до нас не доберется. Ты зря орешь, Рыжик, я все равно собиралась держать за руку, нечего тут. Но, наверное, ничего. Дойдем.
– Я не Рыжик, я Гошик.
Она вздыхает, кивает. У нее дурацкая кепка на волосах, скрывает волосы, поэтому не могу даже сейчас посмотреть – осталась ли рыжей?
– Скоро станет светлее, – обещаю, – там, на берегу… огни горят.
– Это значит только то, что нас быстрее заметят. – Крот сдается, протягивает руку девчонке.
Скорее, шепчет Блютуз, Сеня говорит – надо идти, прекращайте.
Мы же не прячемся. Мы к людям идем.
Это Блютуз. Он глупый, Блютуз. Солдат мне сказал просто идти за ним, но про людей не говорил. Сказал только, что на той стороне есть хороший парень, которого зовут Павлик, и если с ним не случилось ничего плохого, если его не наказали, он будет нам очень, очень рад.
Снова оказываюсь впереди, Солдат ждал меня, не садился на бетон.
Они идут.
Солдат кивает, словно другого не ожидая. Но потом, через несколько шагов, говорит через плечо – ты молодец, ты хорошо сделал, потому что я уж было подумал, что и вторая девочка с ним останется, со слепым вашим.
Это Кнопка, что ли? С чего бы ей оставаться?
Да уж с того. Ладно, замолчали. Под ноги смотри.
И я смотрю.
Я долго смотрю под ноги.
На мне грязные белые кеды, что нам закупили в том году всем одинаковые, поэтому хорошим, модным считалось достать где-нибудь цветные шнурки, перешнуровать. Розовыми, например, или ярко-желтыми.
Я думал, что в санатории непременно достану, но почему-то ни у кого не было.
И еще думал, почему Кнопка все-таки так смотрела, когда Ник с Ленкой прощался?
• •
А это кто шелестит травой, приближается, у кого фонари в руках?
• •
Солдат говорит: вот теперь не двигаемся совсем. Но сам оборачивается и глядит на Крота: будто важное, последнее, не спросил и не сказал.
• •
Мы не двигаемся.
• •
Мы не двигаемся совсем.
Я все помню.
(Ощущаю песок во рту, в глазах. Острый, соленый, словно морской. Но закрываю глаза, чтобы досмотреть сон – смутный, странный, тревожный. Вслепую задираю подол футболки, вытираю лицо. Знаю, что на футболке осталось, – не слезы.)
Знаю, не хочу сейчас.
Снилось, что лежу в расстегнутых джинсовых шортах, надо мною – Ник. Он без футболки, его только я и видела, ничего такого – как у всех пацанов худое, немускулистое тело, длинное. А вот раз видела на баскетбольной площадке взрослого, не из школы, – пришел бывший выпускник, пустили. Мы смотрели. У него майка быстро от пота промокла, снял, повесил на турник, а лучше бы не – ведь турник весь в ржавчине, а майка фирмовая, сразу разглядела, жалко. Но больше не на маечку смотрели. Когда Нику рассказала – отвернулся, обиделся; но это неважное, мы с ним не разговаривали, то есть он доиграл с парнями: между прочим, сам-то в проигравшей команде оказался, потому как остальные мазилы мелкие были, потом свалил. Майку долго отряхивал, так и не отчистил до конца.
Так что к тому ревновать нечего, правда.
Ник стоит, не зная.
– Ну, – говорю, – может, надо лечь?
– А ты прямо знаешь?
Я приподнимаюсь на локтях, смотрю: это ты к тому, что я проститутка, да?
– Нет.
Он ложится рядом со мной, как был в джинсах. Его кожа мокрая.
– Ты не заболел?
– Не знаю. Голова болит.
Не понимаю, как можно простудиться летом, – неприятно делается лежать рядом, горячо. Трогаю его лоб – обычный.
– Не придуривайся. Завтра с нами пойдешь, нечего тут. Раз голова болит.
– Я искал.
– Что?
– Лекарства. Но там не осталось никаких обезболивающих.
– Как так – нет? А Мухе что давали?
– Мухе давали, и там анальгин был, я видел, еще какая-то дрянь. А теперь нет. Такая хрень. Надо было еще к ящику с лекарствами охрану приставить, Степашку то есть.
– Вот и пойдем. С этим солдатиком-то – разве доберемся? Заведет хрен пойми куда.
– Не знаю, мне Сеня показался…
– Ну да, конечно.
– Да. Да!
Он повышает голос, почти орет – Ник ни на кого не орал раньше, даже когда Муха начал говорить, что всякое хорошее питание, консервированные овощи там, печенье, орешки, калорийное все – нужно распределять среди тех, кто постарше, повыше, потому как мелкие все равно скоро ласты склеят. Ник тогда сказал, тихо.
Так, чтобы никто не слышал.
Вспоминаю, что завтра он, наверное, не пойдет с нами, – делаюсь ласковая, податливая, обнимаю – первая, хоть и неловко. Но у него не получается, ничего не выходит, хотя после футболки он снял и джинсы, и трусы, оставшись беленьким. Только странным показалось, что у него там мало волос, для пацана мало, как мне кажется (видела раз в кино, что такое у мужиков бывает, что только волосы и видны!), хотя и разглядеть было сложно – сразу одеялом прикрылся, – тогда как у меня чуть ли не в одиннадцать лет все это началось. А в двенадцать мама уже розовенькие одноразовые станки для бритья подарила.
Ничего, я говорю, мы тогда потом, но оба знаем, что никакого потом. Тогда хотя бы дискотеку придумай, прощальную, прошу, хотя бы что-нибудь.
Ник обещает подумать, а потом одевается.
(Больше не длится сон, хотя стараюсь увидеть, закрываю плотнее глаза, чтобы до боли, потом прижимаю к глазам подушечки пальцев – так Крот все время делал, не знаю, для чего. По всему выходит, что он дурачок, – не помогает, ни капельки, только заболело сильнее.)
Тогда открываю глаза, замечаю кровь.
На футболке засохла почти, к волосам руки поднимаю – слиплись в грязное, тяжелое месиво, пытаюсь провести пятерней – застревает рука, под ногти набивается грязь.
Мои волосы, такие хорошие волосы, а я дважды в прошлом году на мелирование ходила, хотела, чтобы к санаторию было аккуратно, красиво, но только разоряла маму, хотя она не ругалась, потому что и сама приходила челку стричь, красить черной краской брови – мои такие мягкие, светленькие волосы спутались так, что наверняка придется подстричься, срезать колтуны.
Раз было, в детстве, когда вернулась с дачи после двух недель, когда забыла расческу дома. Мама ругалась, качала головой, потом плюнула – сама обычными канцелярскими школьными ножницами отрезала. Как можно быть такой неаккуратной, Лена, Лена.
Ах, Лена.
Никакой Лены, только Ленка. Надоело уже поправлять.
А что делать с собственным именем, которое забыла? Хрен с ним.
Вот если бы волосы остались как были, чистыми, гладкими, я бы еще подумала про имя, повременила с этим.
Я встаю и сквозь разбитые плиты моста над собой вижу яркое небо.
Музыка не звучит, ребята не переговариваются, не кричат – не ищут, не видели, что я упала. Хлопаю по карманам – нет мобильного, осматриваюсь, наверное, упал рядом.
Как же это я так – упала?
Мобильника нет