— Я ничего не знать, — рыдал он.
Его связали, подтащили к окну и вздернули рядом с Гефелем. Оба вопили, как дикие звери, Рейнебот знал, что за этим следует.
Больше двух минут крики продолжались лишь в редких случаях, затем сила человека иссякала, ее хватало, лишь на детский писк. Клуттиг, подбоченясь, стоял перед подвешенными. Его воспаленные веки мигали. Пока те двое кричали, говорить с ними не имело смысла, они все равно ничего не слышали. Нужно подождать. Мандрил закурил сигарету.
Трое эсэсовцев вели себя так, словно присутствовали при научном опыте. У Гефеля первого голова упала на грудь. Он теперь уже только хрипел. Наконец! Время пришло!
— Слушай, Гефель! Мы сейчас тебя отвяжем. Но если ты не расскажешь, что тебе известно, будешь болтаться до тех пор, пока не превратишься в паяца. — Рейнебот подошел к Кропинскому. — Это относится и к тебе, поляк!
В подкрепление своей угрозы Рейнебот схватил обоих за ремень штанов и стал дергать, как за звонок. От каждого рывка, который, казалось, на центнеры увеличивал вес висящего тела, Гефель и Кропинский пронзительно вскрикивали. Оба были бледны как смерть. Рейнебот сопровождал свою бесчеловечную игру любезными словами:
— Вы сейчас убедитесь, что мы вовсе не изверги: мы вас отвяжем. Советую выказать нам свою благодарность.
По его знаку Мандрил отвязал веревки, и оба несчастных сползли на пол.
Рейнебот бросил на Клуттига вопросительный взгляд, и тот кивнул в знак согласия. Мандрил прислонил тела к стене в полусидячем положении. Рейнебот кончиком сапога приподнял свисавшую голову Гефеля.
— Что ты знаешь про Кремера? — Гефель не открывал глаз. Рейнебот немного подождал, потом отпустил голову Гефеля, и она опять упала на грудь. — Хорошо, — сказал Рейнебот, — начнем с другого конца. Что ты можешь рассказать о себе самом?
Тишину ожидания, длившуюся уже несколько секунд, нарушил Клуттиг. Бросившись на заключенных, словно футболист на мяч, он заревел с бешеной яростью:
— Будете вы говорить, негодяи?
Рейнебот, более умный и лучше владевший собой, сделал Клуттигу знак пока не вмешиваться. Он склонился к обоим лежащим на полу.
— Слушайте! Мы теперь оставим вас в покое. Но мы скоро вернемся. Немного отдышитесь и все хорошенько обдумайте. Либо вы расскажете нам, что мы хотим знать, и останетесь живы, либо мы повесим вас по-настоящему, и тогда ваша маленькая деточка останется без добрых дядюшек. — Он выпрямился и насмешливо произнес — Пойдемте, господа! Пациентам надо дать время подумать.
В замке злобно проскрежетал ключ, свет погас.
Благодетельна была ночь. Часы спокойствия и тишины парили бесшумно над двумя страдальцами, исцеляя их. Ферсте больше не надо было прислушиваться, он знал — их оставили в покое до утра.
Он заснул. Но в камере неподалеку от него началось перешептыванье, такое тихое, что оно даже воздуха не шелохнуло.
— Какие имя они хотеть знать от нас?
Гефель не ответил Кропинскому. Поддерживая друг друга, они поднялись и оперлись о стену, чтобы в мокрой одежде не замерзнуть на холодном цементном полу.
— Ты не хотеть мне сказать? — вскоре опять спросил Кропинский.
Но Гефель по-прежнему молчал. Он уронил голову и был рад, что Кропинский в темноте не может видеть его лица. Вопросы товарища, точно плуг, врезались в сознание Гефеля и, как почву, выворачивали наружу его старую вину. Его душевные муки сливались с муками истерзанного тела. Воля Гефеля рассыпалась, как источенный камень. Как ужасно, что он увлек за собой в эту бездну и Кропинского! По его вине невиновный должен пройти с ним через все муки и вместе с ним принять верную смерть. Из этой камеры не было выхода.
Думая, что он попал сюда из-за ребенка, Кропинский спрашивал, почему из них хотят выжать имена, не имеющие отношения к ребенку.
Холод от цементной стены проникал сквозь промокшую насквозь куртку Гефеля. Онемевшие от подвешивания руки безжизненно болтались. Кропинский больше не спрашивал. Он думал теперь только о себе. Холод леденил спину. Мрак в их камере, похожей на ящик, был черным отмершим куском ночи, вырезанным из тела дышавшей за стенами природы. Теперь у них больше не было ничего своего, кроме сердца, которое так удивительно упрямо билось, словно исправные часы.
Мысли Гефеля не могли оторваться от каменной глыбы вины. Они заблудились в осыпи распавшегося «я», спотыкаясь, искали пути среди неразберихи и бездорожья. Его нервы были подобны раскаленным проволокам, и внутри все кричало, словно он был еще подвешен. Пытаясь бежать от своего страха, он зашептал поспешно и горячо:
— Они придут опять! Слушай!.. Они придут опять!.. Нас снова подвесят… Слушай, я больше не выдержу!.. Я…
Гефель сжал себе горло. Слова больше не находили выхода. Гефель прислушался. Кругом было тихо. Кропинский ничего не ответил. Отчаяние с новой мукой охватило Гефеля. Тот, что стоит рядом с ним, боится так же, как и он, и отказывает ему в слове помощи, за которое Гефель мог бы уцепиться в водовороте душевного распада.
— Я трус, — прошептал он, совершенно уничтоженный. Пусть раздробятся и последние остатки его воли! Он не видел, что Кропинский спорит с ним, отрицательно качая головой, но он жадно прислушивался к словам друга.
— Ты только бояться. Я тоже бояться, — шепотом, как брату, сказал Кропинский. — Мы только бедный маленький люди, как малый дитя.
Простой человек, он не знал более сильных слов. Гефель вдруг задышал часто и горячо и, казалось, беззвучно кричал:
— Да ведь дело теперь новее не в ребенке! Дело совсем в другом! — Он застонал. Что если они опять придут? Я не могу снова висеть, не могу! О господи! Ты ведь ничего не знаешь, Мариан, ничего не знаешь…
Стараясь помочь другу, Кропинский прошептал:
— Что же есть? Ты должен мне говорить.
Гефеля тянуло поговорить, чтобы снять с себя тяжесть вины перед Кропинским. Но какая-то сила внутри него противилась этому желанию. Тайну надо было тщательно хранить. Но ведь тот, кто стоял рядом с ним, был его товарищем перед лицом смерти. Он унесет тайну с собой. И Гефель начал рассказывать, запинаясь, словно рвал клочок за клочком свою тайну.
— Они хотят знать, какие товарищи в аппарате… У нас, видишь ли, аппарат… Об этом в лагере не знают. Никто ничего не знает… — Он рассказал о своей деятельности военного инструктора. — Знаешь, мы сидим по вечерам под одним из бараков лазарета, под землей, понимаешь?.. И я показываю, как вскидывать пистолет и как целиться…
Он поведал, как советские товарищи тайно протащили в лагерь оружие, и когда Кропинский спросил, есть ли в группах и польские товарищи, Гефель подтвердил и описал мужественный поступок Иозефа Левандовского:
— Это было до бомбежки лагеря, тогда еще работали заводы Густлофа и в большом цехе изготовляли карабины. Мы решили унести один из них в лагерь. Это устроил Левандовский… Мы выбрали день, когда у ворот дежурил кривоглазый блокфюрер из девятнадцатого блока. Он, надо тебе сказать, не выносит вида крови. В этот день Левандовский сделал вид, что ему дурно, упал у станка и при этом… — Гефель судорожно глотнул, — и при этом он нарочно подложил руку под суппорт. Ему разодрало руку от локтя до кисти. Кровь так и хлестала. Мы положили его на носилки, а под ним был карабин. Кровь лилась, но Левандовский, когда мы подошли к воротам, лежал совсем тихо и не шевелился. У кривого блокфюрера подогнулись колени, и мы быстро пронесли раненого через ворота. Карабин мы потом укоротили со ствола и приклада. Он теперь служит нам для упражнений. На нем я показываю товарищам, как заряжают ружье, как обращаются с затвором, как делают разборку.
Гефель умолк. Он рассказал столько, сколько заставил его страх…
Он был рад, что теперь возле него есть кто-то близкий ему и посвященный в его тайны.
Кропинский слушал, затаив дыхание. Ему так хотелось многое сказать, но он был слишком ошеломлен.
— Dobrze! Dobrze, dobrze![3] — мог лишь он повторять. Собственная исповедь несколько подбодрила Гефеля. Он почувствовал, что, в сущности, он не труслив и что у него хватит воли держаться. Только бы не сдали нервы. Стоило ему подумать, что эсэсовцы могут вернуться и снова подвесить его, как он весь начинал дрожать. Мускулы дергались, и страх затоплял сознание. И тут он опять вспоминал тот ужасный миг, когда мост между силой и волей грозил рухнуть… Вот почему он теперь искал опоры в Кропинском и чуть не молил его о поддержке.
— Теперь ты понимаешь, — обратился он через некоторое время к Кропинскому, — зачем им нужны имена?
— Но ты их не выдать?
— Выдать, выдать… Я не хочу выдать! Но меня снова подвесят, и я больше не выдержу!
Кропинский понимал его, он хотел помочь и не мог ничего предложить, кроме своей готовности страдать вместе с другом.
— Я тоже буду висеть, и я теперь все знать, как ты. Мы бедный маленький люди и совсем одни, и никто нас не защитить. Но мы не сказать ни одно слово. Правда, Андре, мы не сказать ни слово? Мы кричать, все время кричать, когда они хотеть имена. Это лучше, чем мы сказать…