Вчера она не утерпела, спросила:
— Бригвадзе, я что — плохо читаю?
Он кольнул ее злым взглядом, просипел:
— От-лич-но читаете.
— Почему ж отворачиваетесь?
Ответа не последовало. Поведение не изменилось.
— Товарищ комиссар, — попросила Дина, — пусть вместо меня в пятую палату ходит кто-нибудь другой.
Комиссар Толстой (сотрудники между собой называли его «Толстой-не-Лев»), тучноватый, круглолицый, по-волжски окающий, осведомился, чем Дине не по вкусу пятая палата. Она объяснила. Толстой-не-Лев непонимающе поморгал короткими ресничками, вздохнул, как бы сожалея, что думал о Дине лучше, спокойно ответил:
— На Бригвадзе обижаться нельзя. Он до сих пор не жилец среди нас. Другой бы на его месте стены грыз от боли, а он всего-навсего брюзжит. Ему побольше внимания полагается, а вы — уходить. И Шарапов на волоске. Только окончил пехотное училище, и в первом бою… Написали б лучше его друзьям и командирам в город Орджоникидзе. Пусть поддержат. Ему жить не хочется.
В тот же день Дина написала письмо в пехотное Орджоникидзевское училище и стала ждать ответа. Ответ пришел незамедлительно: целая пачка толстых писем. Комиссар отобрал самые «действенные», Дина побежала с ними наверх.
— Шарапов, поглядите, — радостно выпалила она, подсаживаясь к его кровати. — Это все вам. Слушайте.
Дина читала письмо за письмом, а Шарапов лежал безучастный, отсутствующий, не вникая в смысл обращенных к нему дружеских слов. Но вот его лицо как бы ожило, он стал прислушиваться:
«Здравствуй, старина! Огорчен твоей бедой. Утешать не собираюсь. Кой черт тебе в утешениях? Хочу лишь напомнить: матери и Галинке ты дорог с любым увечьем, ради них обязан выжить. Галинка собирается к тебе. А мы скоро всем училищем на фронт. Если жив останусь, свидимся. До свиданья, старина! Будь сильным. Искренне уважающий тебя лейтенант Дзюба».
На лбу Шарапова выступил пот.
— Кто… написал им? — спросил он.
— Мы… я… — растерялась Дина.
— Вас просили?
Шарапов точно так, как это делал Бригвадзе, резко отвернул голову к стене. Дина, обескураженная, вышла.
Ночью у Шарапова поднялась температура, он бредил, а Бригвадзе сипел ругательства в адрес Дины. Дина истерзалась. Получается, вместо пользы она один вред приносит? Нет, не по ней эта работенка. И вообще, напрасно она выбрала педагогический. Какой из нее преподаватель? Не умеет она работать с людьми.
— Товарищ комиссар! — проговорила она скороговоркой, встретившись с ним на лестнице. — Переведите меня в санитарки.
Комиссар снова вздохнул, словно жалел, что думал о Дине лучше.
— Из санитарок после первой неприятности в истопники попроситесь?
Дина вспылила. Разве не видит он, как плохо у нее получается? Все, все. За что ни возьмись. Художника редколлегии призвали на фронт — другого не допросишься. Все райкомы комсомола обзвонила, один ответ: «Подыскивайте сами. Не до того». С чтением художественной литературы и письмами — один конфуз. Зачем ей ходить в пятую палату? Там особо тяжелые. Им не нужны ни ее чтение, ни она сама. Когда какое-либо лекарство не приносит пользы, его отменяют? Чтение — то же лекарство. Его прописывают не всем.
Толстой-не-Лев слушал, прикрыв глаза ресничками, произнес, не повышая голоса:
— Молодая, а уже нервы. Значит, так… в пятую ходить продолжайте. Нужно. Из «Как закалялась сталь» Островского прочтите им тот отрывок, где «жизнь дается только раз, и прожить ее…» Помните? Художника сам затребую, соедините меня с секретарем обкома комсомола. Придется объяснить, что госпиталь — не тру-ля-ля. И вот что… если уж в санитарки проситесь, подежурьте эту ночь у постели Шарапова. Кожухова с ног валится. О письме в пехотное училище не жалейте. Шарапову встряска нужна. Он не помогал врачам бороться за себя.
Толстой-не-Лев пошел по коридору, заложив за спину руки.
Ночью в палатах все обостряется: боли, запахи, воспоминания. Ночь кажется бесконечной. Ноет спина, не знаешь, как лучше расположиться на приставленных друг к другу стульях. Рвет душу собачий кашель Казанцева, сип Бригвадзе. Шарапов не спит. Изредка он трудно выговаривает: «Пить», облизывает сухим языком губы. Неужели он надеялся скрыть себя от всех? Или его потрясло, что едет Галина? Кто она ему? Жена, невеста? Ох, как глядит. Страшно. О чем он думает? Комиссар утверждает, что ему жить не хочется. Как же быть с ним? Чем ему помочь? Бабушка бы сказала: «Болюченький мой!». Она всех, кого сильно жалеет, называет «болюченький».
Внизу пробили часы. Дина с ужасом подумала, что ей не высидеть до утра: всего час ночи, а ее одолевает сон.
«Надо о чем-нибудь думать. Хорошем-хорошем. Тогда не захочется спать».
Последнее «хорошее-хорошее» было за день до войны. Она и бабушка готовили Борьку к его выпускному вечеру. Бабушка шила внуку белую рубашку, Дина бегала по магазинам в поисках черного галстука. Крахмаля Борькину рубашку, Дина без конца повторяла: «Господи, только вчера, кажется, у меня был выпускной, а сегодня у Борьки».
Перед своим последним школьным балом Борька непривычно волновался. Дина понимала брата. Такое бывает раз в жизни. Институт, конечно, здорово. Все в нем интересно. И как читал древнюю литературу профессор Строганов, и лекции по психологии, и походы за город с военруком. Но институт не заменил школу, не может ее заменить…
Вечером Дина надела свое прошлогоднее белое платье и пошла «болеть» за Борьку.
Перед дверью школы сидел Рекс. Рекса нашел тот же Борька (не зря мама прозвала его собачником!), нашел за городом, в роще, с раздавленной лапой. Помня печальный финал с Заломом, Борька не рискнул притащить Рекса домой, а понес в школу, к уборщице тете Поле, одиноко жившей во дворе школы. Выхоженный Борькой, Рекс платил ему завидной привязанностью.
Пес сидел перед школьной дверью, молотя хвостом по каменным ступеням, свесив набок рыжую голову, и улыбался. О том, что собаки умеют улыбаться, говорил еще Тургенев, но чтобы собака так улыбалась, по-человечьи выпрашивая ответной улыбки, ответной доброты и понимания, Дина не представляла. Жалобно повизгивая, пес молотил хвостом по камню, прося разделить с ним тревогу, рожденную предчувствием разлуки. Не появись Дина, он, возможно, выдержал бы испытание до конца, молча проводил Борьку до ворот дома и расстался с ним, не выдав тоски и боли, но пришла Дина. Ее белое платье развевалось на ветру, от него шли те же запахи, что от Борьки, они кружили собачью голову и уже невозможно было оставаться мужественным, послушным и гордым. Пес подполз к Дине на брюхе, прижался к ее ногам.
— Вот и наш Борька выходит в жизнь, — сказала Дина Рексу, растрепав его рыжую шерсть. — Вроде вчера только я, а сегодня он…
Дина поднялась в зал. Выпускники были поглощены вечером, друг другом, собой, и Дина позавидовала им: у нее это все уже прошло, а у Борьки есть сейчас. Она почувствовала себя чужой в зале. Подумаешь, студентка! А они друг другу свои, еще не студенты, но уже и не школьники, для них — Вселенная, и только от них зависит — вертеться Земле или нет.
Дину увидела Балтимора. Один из выпускных классов — десятый «Б» — был ее классом, и в праздничном шуме, в своем светлом платье, облегавшем ее высокую фигуру, она тоже казалась юной.
— Здравствуй, Долгова! — приветствовала она Дину, беря ее под руку. — Солидаризируешься с братом? Заходи, заходи. Я всегда говорила, что Борис способный. Ленив, но способный. Захотел и вырвался в отличники. Каков?
«Захочет, на гору вскочит», — вспомнила Дина бабушкино определение сущности брата. Балтиморе она ответила:
— Ваши старания, Ксения Анатольевна, кого хотите…
Химичка перебила ее, рассмеявшись:
— Не признаю комплиментов, Долгова. Хочешь потанцевать? Тебе найти партнера помоложе или постарше?
Дина поблагодарила, сказала, что подождет, осмотрится. Балтимора, по-прежнему смеясь, рассказывала:
— Открыли мне, наконец, тайну моего прозвища. Оказывается, когда-то (это было лет пять назад, в каком-то классе, убей не помню в каком!) я сказала, что люблю балтийских моряков. И стала Балтиморой. А я голову ломала: почему Балтимора?
У нее были великолепные, несколько крупноватые, но белоснежные зубы, от ее улыбки, как от костра под холодным небом, шло тепло, оно отогревало взгляд, делало мягким крутизну бровей, затушевывало на лбу морщины. Перед Диной стояла не учительница, любившая повторять: «Как ты себя ведешь? Не забывай, что ты в школе», а женщина, сбросившая тяжелую ношу, облегченно расправившая плечи навстречу новому дню, новым радостям. Дина удивилась волшебству превращения, так изменившему человека, подумала: «И меня, когда стану учительницей, ученики будут видеть не такой, какая я есть, а потом случайно увидят настоящую и удивятся».
Дина не сразу отыскала Борьку. Он танцевал возле сцены с Людой Мансаровой, сероглазой девушкой, с коротко, как у мальчишки, подстриженными волосами. Борька как-то сказал Дине о Мансаровой: «Она десяти девчонок стоит».