Лопатин не помнил, чтобы они считали, когда родились их дочери, а Виссарион помнил. И в том, что Лопатин забыл об этом, было что-то русское, а в том, что Виссарион помнил, было что-то грузинское. Тот какой-то особый оттенок пристрастия к детям, который Лопатин не раз чувствовал в самых разных грузинских семьях.
– Из-за нее и поехали в деревню? – спросил он.
– Сначала собирались из-за нее… А когда уже собрались, оказалось, что едем на поминки. Варламу пришла похоронная на сына…
– У него, по-моему, двое, – сказал Лопатин.
– Двое. Старший в прошлом году весной погиб в Крыму, товарищи рассказали, что потонул. А этот, младший, Валико… За него уже давно беспокоились, писем не получали, а тут получили извещение, что он еще в ноябре на перевале погиб… Не написали, на каком перевале, написали «на перевале». Но, я думаю, наверно, на Марухском. Написали: «Погиб смертью храбрых». А может быть, просто замерз мальчик… Варлам, когда получил извещение, совсем сошел с ума, хорошо, что мы к нему приехали. Тамара хотела после поминок увезти Этери обратно, думала, когда такое горе в семье, нельзя на них взваливать заботу о девочке, но Варлам ни за что не захотел отпускать. Плакал, просил: «Оставьте мне хотя бы ее! Мы совсем одни!» И девочка его пожалела, пришла к Тамаре и сказала: «Мама, я пока останусь у них…» Свою девочку там оставили, вернулись сюда утром, привезли немного кукурузы, вина, лобио. Все-таки в деревне лучше живут, чем здесь… Я подумал сейчас: вдруг бы ты вчера приехал и нас не застал! Как хорошо, что сегодня…
Лопатину снова послышались через дверь женские голоса на кухне, и он спросил:
– Тамара там не одна?
– Они вдвоем, – сказал Виссарион. – Мы сегодня позвали Мишу с женой. Там Тамара и Маро варят харчо. И лобио будет, ты, я знаю, любишь лобио. Миша все время в городе; хотелось немножко их угостить тем, что привезли из деревни. Миша скоро тоже придет.
Виссарион сказал «Миша» как о хорошо знакомом Лопатину человеке; неудобно было спросить: а кто этот Миша? Но Лопатин не вспомнил и все-таки спросил.
– Михаил Тариелович, – сказал Виссарион. – Ты сидел с ним у меня за столом в свой последний приезд. По-моему, два раза.
И когда он сказал – Михаил Тариелович, Лопатин сразу вспомнил человека, о котором шла речь. Он был инженер-путеец, служил на Закавказской дороге, дружил с писателями и сам немножко писал стихи, и даже хорошие, как утверждал любивший хвалить своих друзей Виссарион. Тогда, в тридцать шестом году, этот человек был самым старшим за их столом.
– Он будет рад тебя увидеть, – сказал Виссарион. – Я не все читаю, а он все подряд. Все, что кто-нибудь написал во время войны, все читал. Ночью приходит с работы – и читает. Несколько раз говорил мне о тебе. Скажи, ты счастлив или несчастлив? Как у тебя дома?
– Дома никак. Но счастлив, – сказал Лопатин.
И Виссарион, не спрашивая, как и почему счастлив, сказал:
– Дай тебе бог.
Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы…
Они сидели молча, и Лопатин, глядя на Виссариона, думал о том, о чем уже не раз думал за войну, во время встреч с людьми, которых давно не видел. Война придавала какую-то дополнительную значительность тому хорошему, что было раньше между двумя давно не встречавшимися людьми.
– Многих нет из тех, с кем мы сидели с тобой за этим столом, – после молчания сказал Виссарион и несколько раз задумчиво пристукнул по столу кулаком, словно считал тех, кого нет.
Стол этот – не такой, как сейчас, а раздвинутый, длинный – раньше стоял там, в темной теперь большой столовой. И за ним сидело по многу людей.
Виссарион разжал кулак и недоуменно положил свои сильные руки на стол ладонями вверх, словно безмолвно спрашивая: как это могло случиться, что их нет, людей, сидевших за этим столом?
Потом убрал руки и, видя, что Лопатин закурил, потянулся за папиросой.
– Я слышал, в Москве перед войной несколько человек из тех, кого мы с тобой знали, вернулись.
– Несколько вернулись, – сказал Лопатин.
– У нас пока никто.
О некоторых людях, чье исчезновение казалось тогда особенно непонятным, сейчас, во время войны, ходили по Москве упорные слухи, что они тоже вернулись и где-то воюют; даже говорили, что кто-то видел их своими глазами на фронте. И этим слухам очень хотелось верить. И хотелось рассказать о них помрачневшему Виссариону. Но в дверь постучали, и стук гулко отдался в большой пустой квартире.
Виссарион продолжал сидеть неподвижно.
– Это Миша, – сказал он после того, как в парадном еще раз постучали, и пошел открывать.
Михаил Тариелович, вошедший в комнату вместе с Виссарионом, молча обнял поднявшегося ему навстречу Лопатина и молча сел за стол. Он почти не изменился, и раньше был таким худым, что, казалось, не мог похудеть еще больше.
Он был одет тщательно, как человек, собравшийся в гости, в старый отутюженный костюм и белую рубашку с крахмальным воротничком и черным шелковым галстуком. У него была белая серебряная голова и казавшееся темным от соседства этой белизны худое, тонкое лицо. И Лопатин вспомнил, как много и красиво пил когда-то здесь, за столом, этот немногословный немолодой человек со строгим лицом грузинского святого.
– Очень рад снова видеть вас гостем нашего дорогого Виссариона, – сказал он, глядя на Лопатина своими задумчивыми глазами. – Для меня большая радость, что мы снова вместе с вами попробуем его хлеб и его вино. А завтра Мария Ираклиевна и я будем рады, если вы найдете время посетить наш дом.
Он сказал все это на том прекрасном и в его устах звучавшем даже чуть-чуть изысканно русском языке, на котором говорили многие грузинские интеллигенты его поколения, – и Лопатин вспомнил, что, кажется, он после гимназии кончал в Петербурге Институт инженеров путей сообщения. И не акцент, которого не было у него вовсе, а только неповторимые интонации в построении фраз обличали в нем грузина.
– Спасибо, но не смогу, завтра утром уеду, – сказал Лопатин.
– А если мы попробуем удержать вас у себя на несколько дней? – сказал Михаил Тариелович и, едва успев договорить эту такую обычную для довоенного Тбилиси фразу, мягко улыбнулся в ответ на отрицательный жест Лопатина. – Все понимаю. Как говорят теперь в авиации: от винта!
– Завтра к вечеру должен добраться, самое малое, до Орджоникидзе, – объяснил Лопатин.
– Дай бог остаться живыми всем, кто там сейчас воюет, – сказал Михаил Тариелович по-грузински и повторил по-русски. – Вы, помнится, немножко понимали тогда по-грузински?
– Очень немножко. Если б вы не перевели, понял бы только два слова: дай бог! – сказал Лопатин.
– Тогда не будем вас испытывать, – мягко улыбнулся Михаил Тариелович и заговорил о последней сводке, которую только что слушал дома по радио; судя по ней, наши войска начинают обходить Минеральные Воды с севера. Хотя полностью представить себе всю картину трудно.
– А полностью представить себе всю картину иногда и на фронте трудно. Завтра еще нет, а послезавтра буду уже там, – сказал Лопатин.
В нем вдруг прорвалось то нетерпение, которое он испытывал с утра, после принесенной в поезд телефонограммы. Все, что с ним было, было хорошо, но теперь уже пора быть там и что-то делать.
Тамара вошла в комнату со скатертью и тарелками.
– А где Маро? – спросил у нее Михаил Тариелович.
– Не беспокойся, придет и твоя Маро. Уйдите отсюда, покурите. Там темно, но я думаю, вы не испугаетесь? А мы пока накроем на стол. Не люблю, когда вы на это смотрите.
Мужчины вышли в темную переднюю.
Пока в руке Лопатина догорала спичка, от которой все трое прикурили, он увидел знакомые книжные полки во всю длину передней. Раньше они были набиты книгами, а сейчас – наполовину пустые. Так, по крайней мере, показалось в полутьме. «Продает? Хотя кому? Кто их сейчас покупает? Или сжег в печке то, что не так нужно? – подумал Лопатин о Виссарионе. – Чего только не происходит с книгами во время войны…»
Из передней было слышно, как женщины звякают посудой.
– Бедный Варлам, – вздохнул Михаил Тариелович. – С тех пор как ты мне это сказал, все время думаю о нем.
– Просто с ума сходит, – сказал Виссарион. – Когда провожал нас на поезд, отвел в сторону Тамару и заплакал: «А может быть, мы нашего Валико заживо похоронили? Почему так долго извещения не было? Может быть, это неправда. А мы уже отказались от него, похоронили…» Так, бедный, плакал…
– И все-таки у него остается надежда, если он так говорит, – сказал Михаил Тариелович.
– Нет, – сказал Виссарион. – Если бы у него была надежда, он бы сказал: «Не верю! Не буду его поминать, не буду ничего делать!» Это не надежда, это отчаяние. Когда ему его Нина неудачно родила девочку, и девочка умерла, и доктора сказали, что у них больше не будет детей, он говорил ей: «Не плачь. Бог дал тебе двух сыновей, чего ты еще хочешь от бога?» А теперь смотрю на него и не могу удержать слез. Вспоминаю, как он, когда Реваз родился, бросал в воздух тарелку и стрелял, разбивал на лету! Как он, когда Валико родился, стоя вместе со мной под окном родильного дома, говорил: «Не уйду, до ночи буду стоять, пока не покажут сына!» И такие люди теперь одни. Нашу Этери удержали у себя, просили не уезжать.