— А что ж — штука, — охотно согласился обычно не сговорчивый Галич.
— И еще, — Казанцев кинул пытливый взгляд по лицам, упруго хрупнул снег под подошвами. — Запасы хлебушка, небось, приели, да и немец, сукин сын, помогнул здорово, а в степе рожь, пшеница неубратые. Подсолнух. Я смотрел: стоят и снегом не положило. Колос целый, зерно — орех. — Выждал. — Вот и наладим дедам несколько крюков, а бабы серпами. — Ветер сорвал с его цигарки искры, бросил их в вилюжистый ручей поземки. — На собрании смолчал: получится — не получится. Дело такое. А получится — сами лишку не возьмем.
— А скирды, какие в поле ставили?
— Скирды никуда от нас не уйдут, а на корню какой — пропадет.
— Ты так-то вот завтра со всеми побалакай, — Лещенкова плотнее запахнула шубу донскую с вытертой мерлушкой по оторочке, поправила концы шали на плечах, — Зазябла я. А с тобою, Казанцев, не прошиблись. Народ за тобой пойдет.
В проулке гаркнул петух. Ему разноголосо и жидко отозвались по всему хутору.
— Зорю играют. А вызвездило… Мамочки!
— Как в пасхальную ночь в церкви, — поддержал скуповатый на восторги Галич.
Покашливание, скрип шагов. В голых тополях у двора свирепо высвистывал ледяной ветер.
* * *
Жизнь в Черкасянском набирала разгон, била настойчиво и неистощимо, как исподволь бьют донские ключи, тревожа жирующих на вольном стремени рыб, и, свиваясь все вместе в одно широкое и величественное русло, несут свои воды далеко через степи к морю.
Человек пять явились из госпиталей на поправку. Среди них и Трофим Куликов. Что творилось с Лукерьей! Уже отголосила, получив бумагу, стала свыкаться с постылой и пресной вдовьей долей. И вдруг… По хутору ходила, кутая платком пылающие щеки, прятала глаза, чтоб не дразнить своим счастьем истосковавшихся солдаток, завистливо и тихо следивших и примечавших за нею все в эти дни. В домах, где получили такие же бумаги, воспрянули духом, с новой силой стали ждать своих кормильцев.
Война ушла уже далеко, не отзывалась даже морозными зорями. Но голос ее в Черкасянском продолжал все звучать. На огородах, в полях и оврагах валялись снаряды, мины, патроны, оружие. Мальчишки разыскивали все это, ковырялись, и их убивало или на всю жизнь оставляло калеками. Демке Ощупкину оторвало снарядом руку, посекло всего осколками, и стало сразу двое безруких в одной семье. Дед Матвей, пасечник, напал в степи на ящик итальянских гранат. Ярко-красные, яйцеобразные, с кожаными язычками, они показались деду консервами, и он набрал их в полу полушубка, принес домой и положил на раскаленную плитку подогревать. Не осталось ни плитки, ни деда с бабкой. Косари, убиравшие рожь в вершине Максимкина яра, нашли мертвого лейтенанта. Лежит, прикрылся шинелью, коленки подтянул к животу, будто в уютном сне. Поодаль еще четыре. Сидят тесно, кучкой, посогнулись. У двух животы забинтованы, у двух — головы. Многоликая война не давала забывать о себе ни на минуту.
И еще одно событие напомнило о войне прямо и всколыхнуло весь хутор. На третий день после рождества, под самый Новый год, уже в полдень, ко двору Казанцевых подъехала бронемашина. Сам Казанцев как раз шел от прикладка сена с вязанкой на спине, когда, проваливая зернистую корку сугроба и распуская пушистый на морозе хвост дыма, бронемашина подошла к двору. Резко звякнуло железо, на снег, угадывающе озираясь, выпрыгнул кряжистый, прочного литья командир в белом полушубке. Казанцев опустил вязанку, разгреб рукавицей усы.
— Не узнаете? — нетерпеливая и неуверенная улыбка раздвинула застывшее крупное лицо командира. Провалился раз, другой в сугробе, выскочил на утоптанную дорожку.
— Трошки вроде есть, — тоже, боясь ошибиться, состорожничал Казанцев.
— Июль… майор Корнев…
— Так, так, — припоминающе зачастил и заморгал ресницами Казанцев, опустил вязанку к ногам: — Цело, сынок, цело. Бог дал — все благополучно.
По тугим щекам командира, путаясь в проступившей на холоде щетине, пробежали слезы. Обнялись.
— Зараз, сынок, зараз, — Казанцев суетливо подхватил вязанку, занес ее в сарай, кинул корове и, сбивая рукавицей остья и шелуху колосьев пырея, тут же выскочил во двор: — Идемте в хату… что ж мы. И солдатушек зовите.
Проводив гостей в хату и все так же радостно суетясь, Казанцев достал из погреба лестницу, полез на чердак и минут через десять в бархатных лохмотьях паутины на ватнике и шапке с увесистым узлом спустился вниз. Сходя лестницы, зацепился за гвоздь, распустил штаны — не заметил даже.
Гость набрякшими пальцами мял сдернутую с головы ушанку, вслушивался в возню на чердаке. На земляном полу у от валенок расплывались лужицы.
— В катухе зарыл было, да побоялся: сопреет.
Филипповна ничего не понимала. Старик бывал таким только в приезды родственников. Особенно поразила торжественность его лица, когда он внес в хату этот серый от пыли и глины, весь в паутине сверток. Губы дрожали, и черные, распухшие в суставах пальцы никак не могли развязать узелки веревок. При виде тяжелого кумачового полотнища с золотой бахромой по краям и кистями Филипповна только ахнула, уперлась взглядом старику в незрячие и пьяные от радости глаза: «Откуда это у тебя?»
— В сохранности, сынок. Все, как есть, цело, — старик отступил к печке, загремел на загнете горшками, не в силах унять в перепачканных глиной пальцах трясучку. — Бог миловал.
Солдаты с бронемашины сомлели в тепле, переминались молча. Майор будто пристыл к лужицам у своих валенок, негнущимися пальцами выщипывал мех из своей шапки.
— Спасибо, отец, спасибо. Век не забуду. Да что я…
Слух о случившемся с непостижимой быстротой разнесся по хутору, и вскоре у двора Казанцевых гудела, терлась полушубками и ватниками огромная толпа. Корнев вынес знамя на вытянутых руках развернутым. Сизо-багровое лицо его лоснилось морозным загаром, таяло умиленно-радостной улыбкой. За ним следом — смущенный и тоже радостный Казанцев. Корнев остановился перед колхозниками, сказал путано-торжественную речь, все время поворачиваясь к не знавшему, куда деваться, ослепленному общим вниманием Казанцеву. В толпе удивленно гудели.
— Вот тебе и Казанцев. А мы гадали — что да почему.
— Хитрюга…
— У них в роду все такие.
— Не хитрый, а смелый!
— При немцах дурак и развязывал язык!
— Жили, оглядывались.
— При немцах язык головы стоил.
— Нет, ты скажи каков!
— Казанцевы все одинаковые. Я их породу давно знаю, — Галич тронул языком никлый ус, стал вертеть цигарку.
Не избалованные событиями, хуторяне окружили бронемашину, горячились, шумели. Мороз и солнце выжигали на их щеках кирпичный румянец. Мотор бронемашины выталкивал на зернистый сугроб хвост дыма, зализывал черное пятно масла под выхлопной. Солдаты подвязали уши шапок, в готовности поглядывали на командира.
— Передавай привет сынам и мужьям нашим!
— Кончали б вы ее скорее!
С крыши избы ветер сорвал стайку голубей и перебросил ее на сарай.
В подсиненном небе на юг бежали косяки облаков, а на солнце, у глиняной стены избы, копились лужицы талой воды. Золотогрудый петух сердито топтал в них свое отражение, квохтал, созывая кур.
22 декабря, взметая тучи сухого колючего снега, танки уходили в глухую морозную ночь. Был получен приказ перехватить большую группировку противника, которая рвалась на Миллерово. За спиной ночь колыхали мертвенным светом взлетавшие ракеты, угрюмо бубнили пулеметы, рассыпали сухую дробь автоматы, винтовки.
Танки спустились в балку, миновали мостик. Вдруг в том месте, где дорога резала верблюжий горб холма надвое, показались бронетранспортер и несколько машин.
«Черт те, впереди своих вроде нет!» — засомневался Турецкий, беспокойно озирая призрачно-дымные от снега холмы впереди и прислушиваясь к звукам боя за спиной.
— Костя, ну-к, помигай им фарой, — приказал механику.
— Как?
— А так, чтоб сам черт не разобрался.
Клюнуло. Бронетранспортер, а за ним и машины спустились в балку, подъехали вплотную. На борту бронетранспортера, забрызганный снегом, белел крест. Гитлеровцы поняли оплошность, но было уже поздно. За броневой обшивкой луснул выстрел. Автоматчики вытащили из кузова обмякшее тело застрелившегося генерала.
— Вот паразит нервный.
— Ну куда их к черту, — в досаде чесал затылок Турецкий и поглядывал на немцев.
— А посади в бронетранспортер своих, машины впереди, и пусть катят.
— Машины и самим бы пригодились, — подсказал молодой, но дотошный командир взвода Мельников.
— Делай, как приказано! — Ремни на полушубке заскрипели мерзло. Турецкий сердито нагнулся в люк к механику.
На гребне холма встречный ветер засыпал снегом броню, автоматчиков, хлесткими струями сек лицо и глаза механикам водителям. Броня обжигала холодом. Несмотря на работу мотора, в башне было холоднее, чем снаружи, и танкисты, кроме механика, тоже вылезли наверх. Снег, как шерсть кошки и темноте, потрескивал пушистыми искрами, и его все густеющая синева уходила до самого горизонта, где сливалась с таким же мутно-синим небом в одно целое. Встречались заторы. Дорогу загораживали брошенные машины, минометы, пушки и другое армейское имущество.