Они не смотрели на больного, который лежал совершенно спокойно, закрытый, как и раньше, до самой макушки одеялом. У них был такой вид, как будто они ждали чего-то или пытались понять, не совсем уверенные, удалось ли им отогнать боль.
«Ну, наконец-то, наконец-то!» — подумал Михал с благодарностью. Он подмигнул Эве, когда она повернула голову в его сторону, но она не заметила, даже как будто не узнала его. Это его совсем не задело. Вообще он уже ничего не чувствовал, кроме благословенной тишины в зале, приглушающей слова, картины и огни.
Когда утром он проснулся, у него ужасно болела голова. Он привстал на кровати и сразу осознал, что не имеет никакого отношения к окружающему и что должен как можно скорее уйти отсюда. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, любое движение приносило страдание. Сгорбившись, Михал сжимал руками виски, тер горящие веки. Всплывали обрывки каких-то воспоминаний, он должен был что-то делать. Зевнув, он поднял голову и сразу забыл о головной боли и о себе. Кровать рядом была пуста. На ней был один голый матрас с пучками грязных черных волос, торчавшими сквозь дыры в истлевшем чехле — желтоватом, грязном, с ржавыми пятнами.
Ищущим взглядом Михал обвел зал. Сестры суетились между койками с полотенцами и жестяными тазиками, большинство больных сидели в своих выцветших голубоватых пижамах и разговаривали довольными голосами. Все заполнял широкий яркий день, плывущий через высокие окна в бодром сверкании снега.
— Желаю вам счастья в Новом году, сестра, — сказал кто-то очень отчетливо.
— И вам также, пан Кальковский.
— Всех благ.
— Желаю вам счастья в Новом году.
* * *
С Моникой и двоюродными сестрами Михал попрощался в вестибюле у дверей. Они обменялись пожеланиями, но голоса их звучали неуверенно. Несмотря на бодрые улыбки, в них чувствовалась тревога. Он должен был идти. До его отъезда вечером у них еще было время, чтобы проститься. Но они колебались в каком-то беспокойстве между прошлым, прервавшимся так тревожно, и будущим, в которое они не решались войти.
— Как тебе понравился наш вечер? — спросила Моника.
— Было очень… — начал было Михал и споткнулся, словно не нашел в темноте ожидаемую ступеньку. Он шел не задумываясь, руководимый привычкой, а тут вдруг пустота, сомнение в мировом порядке и стыд. Он посмотрел на Эву. Она не выспалась и вежливо зевала в платок.
— Не удалось спасти того сержанта? — спросил он.
Она устало замотала головой.
— Ему ампутировали ноги все выше и выше, — сказала она. — В конце концов уже нечего было ампутировать. Сгорел.
Из боковой двери в зал вошли Новак и кудрявый студент-медик с ястребиным лицом.
— Привет, старик! — воскликнул медик, подходя к Михалу. — Уходишь?
Он энергично пожал ему руку. Михал так и не мог вспомнить, как его зовут. Не без иронии он подумал, что, наверно, они уже никогда в жизни не встретятся.
— Всего хорошего. Держись, старик.
— У Богачевской не так уж плохи дела, — говорил тем временем Новак девушкам. — Но, во всяком случае, добрых два месяца ей полежать придется.
В его голосе чувствовался тот неуловимый пренебрежительный тон, которым врачи любят подчеркивать правильность своего диагноза.
Михал заметил, что щеки Каси потемнели и глаза смотрели хмуро. Ясная до самой глубины, чистая в каждом своем чувстве, она все еще не могла ко всему этому привыкнуть.
Новак протянул ему руку.
— До свидания. Еще увидимся?
— Не знаю. Может быть…
Моника испытующе смотрела на него. «Сказать ей или нет? Наверно, она кое о чем догадывается. Скажу в последнюю минуту», — решил он.
Врачи ушли.
— Ну, до свидания, — сказал он, потянувшись к дверной ручке. Но не нажал на нее. Все еще ждал, окруженный топорщащейся белизной халатов.
— Я хотел бы попрощаться с Барбарой, — сказал он.
— Бася наверху, — сказала Кася.
Они повернули голову к лестнице, по которой как раз в эту минуту сбегала вниз Барбара, неся перед собой поднос с какими-то наполненными ватой баночками, блестящими коробками и инструментами. Он заметил, что под глазами у нее синяки, нос заострился, лицо как-то отвердело. Ему показалось, что облако обаяния, в котором Барбара была вчера, исчезло, что она сняла его с себя, как вечернее платье, и сейчас стоит совсем обычная, без прикрас. Но когда он преградил ей дорогу, она чуть приподняла сросшиеся брови и ямочка на правой щеке дрогнула, приводя сердце в трепет. Он почувствовал болезненный укол жалости. Ее он, наверно, тоже не увидит. Что-то могло начаться и никогда не начнется. Словно за окном поезда промелькнул чарующий пейзаж. Даже руку ему пожать она могла лишь мельком, в спешке, потому что поднос, который она держала в левой руке, опасно наклонился.
— Спасибо за вчерашний вечер, — сказал он.
— Не за что, — ответила она, и была в этом не вежливость, а совершенно не связанная с его мечтаниями правда.
Он быстро вышел, чтобы скрыть краску, заливающую щеки.
Холодный, разреженный воздух внезапно ворвался ему в легкие. Он зажмурил глаза. Протоптанные в снегу тропинки перекрещивались посреди двора, от окон отражался яркий свет. За искореженной осколками оградой тянулись пустынные, залитые бледной голубизной развалины. Он испытал то же противоречивое чувство, похожее и на отчаяние и на ожесточение, которое он испытывал когда-то в детстве при виде рассыпанного домика из кубиков. И он с завистью подумал о том, что оставляет другим этот труд, что и от этого он уходит, а если и вернется, то уже не сможет принять участия во всем том, что с сегодняшнего дня начинает рождаться в этой пустыне.
Он прошел мимо серого часового в каске, беспомощно сгорбившегося под чужим небом.
Он спешил встретиться с человеком, который назвал себя Анджеем.
«А может быть, не удастся?» — подумал он с неожиданной смесью надежды и страха.
Мешки всегда были для него символом бедности. Люди, среди которых он воспитывался, не таскали фанерных чемоданов, перевязанных веревкой, тряпичных узлов. Согнутые под тяжестью спины, залитые потом лица вызывали сочувствие, смешанное с брезгливостью. Это была картина гнета, власти вещей над человеком. И к тому же вещей жалких, убогих. Тирания дорогих вещей никогда не обнаруживалась так явно и так буквально.
Но как немного надо, чтобы вещи превратились в хлам, а хлам стал жизненно важной необходимостью.
Михал никак не мог припомнить, каким было до войны выцветшее фланелевое одеяльце, в которое он зашил постель. Может быть, им прикрывалась кровать служанки. А может быть, оно использовалось для глажения, потому что на нем виднелись треугольные следы подпалин. Разумеется, сохранилось именно оно, а не обшитые кожей пледы из верблюжьей шерсти.
Люди, спешившие на станцию, подталкивали его — он занял всю протоптанную в снегу тропинку. Надвигались сумерки. Поле, отделяющее фабричный поселок от железнодорожного полотна, источало бледно-серое свечение. Тропинка бежала наискось — черная, шевелящаяся, как колонна марширующих муравьев.
— Нельзя ли побыстрее, — сказал какой-то мужчина. — На платформе уже никого нет.
Все прибавили шаг. Молодежь сворачивала в поле и неровными скачками передвигалась по сугробам. Он не мог идти быстрее. В кожухе было жарко. Мешок с постелью и чемодан, переброшенные на ремне через плечо, били его спереди и сзади. В одной руке у него были книги, в другой — портфель с оторванной ручкой.
Стоящий возле деревянной будки фонарь с выкрашенной в синий цвет лампочкой отбрасывал круг болезненного света за пределы платформы. Толпа, растянувшаяся вдоль путей, чернела за пределами светового круга в водянистом сумраке. Она содрогалась, оставаясь на месте, потому что люди притоптывали от холода. Был слышен равномерный скрип деревянных подошв на смерзшемся шлаке.
В темно-синем небе, уже исклеванном морозными блестками звезд, у горизонта зияла щель, сквозь которую была видна полоса прозрачной увядающей зелени. На ее фоне фабричные трубы и край далекого леса вырисовывались со строгой четкостью.
От всего этого веяло какой-то безнадежностью — псевдосуществование, чудесным способом заключенное в осязаемо четкую форму.
Бумажный шпагат, которым он завязал картонную коробку с книгами, лопнул как раз в тесном проходе между платформой и металлической сеткой, ограждавшей перрон. Он с трудом нагнулся. Сзади его подталкивал чемодан, спереди тянул мешок. Руки у него дрожали, когда он завязывал расползавшийся шнур. Пот жгучими струйками стекал по бровям, сочился из слипшихся на лбу волос. «Сейчас придет поезд, — думал он. — Не успею. Сейчас придет поезд…»
Наконец он поднялся. Подставил плечо под ремень. Кто-то из милосердия поддержал мотающийся узел с постелью. Это был Сикора, с которым он работал перед отъездом в одной смене.