Она подняла голову, и крупные слезы выкатились из ее глаз на морщины, которых уже не сотрешь. Да, морщины появились у нее...
— Он встретил меня у школы, на улице, дождался. Его ведь выгнали... пока не принесет свинчатку, не скажет, где взял. Загородил мне дорогу и пролепетал: «Тетя Зина! Мы с вами больше не будем разговаривать. Никогда!» Ну? Сморчок! А на что отважился... Никогда!
Она вовсе расплакалась. А Костя посмотрел на часы и спросил, все ли это? Время поджимало. Он не знал, как сказать об этом Зине, по тут зазвенел будильник на подоконнике, заранее предупреждающий о рабочем часе: пора! Зина заторопилась:
— В раздевалке мне дежурная сказала, как его целовали одноклассники. И мальчишки, и девчонки, кстати. Дескать, он прекрасно держался. Это ж заговор! С ним еще возиться и возиться, а он — никогда!
На работе Костя дважды бегал к телефону, звонил домой, думал — застанет Мишука. Без ответа. Надо было поговорить с Таней. Как это ни трудно, а... Хотел предупредить ее по рабочему телефону, но и она не отвечала. Сказали, наверное, на кауперах. Рядом, а не отлучишься... Печь есть печь. А к его перерыву Таня уже ушла домой. Плохо он рассчитывал.
Снова набрал дом. Без ответа. Где же Таня? Где-то. В кино, в театре, у подруги, мало ли где? Жизнь не остановилась для всех, как для него.
Поздним вечером, после смены, он замер перед домом и смотрел на окна той квартиры, что недавно была его. Темно. Может, Таня устала и уже спит? Может, не вернулась еще откуда-то? А Мишук?
Впервые не захотелось ехать в «кибитку». Чувство сиротливости, неосознанной до сих пор, начало давить, вызывая злость. «На Сиреневую поеду, — решил он горько, потому что иронизировал над собой, и нечем было утешиться. — К маме с папой...»
А на скамейке у дома вдруг увидел деда и Мишука, и всю недавнюю оцепенелость будто рукой смахнуло. Сначала Костя увидел их издали и даже остановился, чтобы посмотреть на них, продлить эту радость. Дед был одет во что-то очень теплое, не по весне, мать постаралась, закутала ему шею в свой шерстяной платок, а Мишук прижимался щекой к его локтю. Нет ничего дороже, наверно, того, когда к тебе так прижимается человечек...
Костя подошел и сказал:
— Здравствуйте, бояре! Что делаем?
— Сидим молчим, — ответил отец.
Многие тысячи слов придумали люди, чтобы дружить, работать, ранить, враждовать, объясняться в любви и ненависти, а, похоже, таким вот, подлинно дорогим минутам никакие не нужны слова.
— Сядем рядком — посидим молчком, — предложил дед и подвинулся, давая Косте место рядом с сыном.
Костя сел на тесную скамейку между ними и, раскинув руки, обнял обоих и стиснул. И долго они сидели так, старший, средний и младший, ощущая близость друг друга, пока Костя не спросил:
— Может, посвятите меня, о чем молчите?
— Зина решила, что наш Мишук принес в школу свинчатку, — сказал отец. — Ей заявили, а она поверила.
— Она была у меня, я знаю.
— Не было у меня свинчатки, — прошептал Мишук тихо, теперь прижимаясь к локтю отца.
— А в школе разобрались? Малышу поверили?
— Директор не поверил. Ему сказали, а он вызвал меня из дома, по телефону, велел: «Ко мне, побыстрей» — и того мальчика велел к себе привести, показал на меня и спросил: «Этот грозился тебя убить?», а он засмеялся и ответил: «Совсем не этот!» Забава!
— Не одни мы, значит, ушастики! — ввернул отец.
— И что?
— И все. Извинился передо мной, сам директор. Он нас уважает, хоть еще и не взрослых.
— А чего же ты молчал, когда тебя спрашивали про свинчатку? — рассердился Костя. — А?
— А чем я мог доказать, что не приносил? Показать на другого, кто обещал принести свинчатку в школу?
— Обещал? — возмутился дедушка.
— Но ведь не принес! — вскрикнул Мишук. — И теперь уж не принесет. Чего ж я буду на него показывать?
— По-моему, он прав? — обратился Костя к отцу.
— У нас другая проблема. Дома Зина глаза от горя таращит, а он не хочет туда идти. Вот мы тебя и ждали тут, на улице.
Мишук вытянул голову:
— Все равно я не пойду. Я не буду с ней разговаривать, даже если папа велит!
Костя задумался.
— Понимаешь, Мишук. Тетя Зина у нас... несчастная...
— Не понимаю! — перебил Мишук и хотел слезть со скамейки, но Костя задержал его, положив руку на коленку сына.
— Она ведь хотела как лучше. Она любит тебя.
— Хотела! Много хотела, мало думала. Ей помощники нужны.
— Она твой родственник, кто же ей поможет, если не ты?
— Я сказал, не помирюсь!
— Как-то не по-мужски, — насупился Костя. — А ведь ты мужчина.
Потянулось молчание.
— Я вас приглашаю на чай, — позвал дед.
— Заночуем у деда, — сказал Костя. — Утро вечера мудренее.
А утром, беспокойно выбежав в кухню на странную смесь долетевшего до них смеха и плача, они остолбенели от того, что увидели. Мать качалась на табуретке у стола и смеялась, взмахивая руками, обсыпанными густыми веснушками, а Зина стояла на коленях перед Мишуком, рыдая в голос. Мишук же силился поднять ее и вопил:
— Она хорошая-я-а!
И на этот раз Михаилу Авдеевичу ни о чем не удалось поговорить с Костей. Он, как всегда, спал с Мишуком, а Костя на раскладушке в своей старой комнатке. Зина как заперлась, пока мужчины совещались на вечерней скамейке, так и не открывалась до утра. Наверно, ждала, когда Мишук встанет, и перехватила утречком. Она, видно, не спала...
Если он и научил своих чему хорошему, то этому вот — ни замкнутости, ни скрытности с мучающим делом в душе. Самое больное решать без всяких оттяжек. Как больной зуб вырвать. Всех научил, а у самого не получалось.
Костя оделся побыстрей, бурно радуясь примирению Зины с Мишуком, и ушел. Удрал. Так подумалось Михаилу Авдеевичу, едва закрылась за Костей дверь. И старик совсем пригорюнился... От этого бесплодного горевания становилось все тяжелей. Куда Костя удрал так торопливо? На участок? Вот и он пойдет за ним. В сад. Там им не помешает никто. Будет Афон — его спровадить можно, попросить уйти на час, потому что надо с сыном побыть вдвоем. Понимаешь, Афон?
Но уже по дороге к участку, в надоедливо качающемся автобусе, Михаил Авдеевич признался себе, что не из-за внешних причин оттягивался этот разговор. Он не получался внутри, как всю жизнь говорил старый горновой, под ребрами, и до сих пор неизвестно было, о чем просить сына в весеннем саду, чего требовать, чего ему желать.
Приказать? Это-то было легче легкого. Наверно, оттого и приказывали так много вокруг, что это самый легкий путь, а давно известно, что самый легкий еще не самый верный. «А какой верный?» — спрашивал себя Михаил Авдеевич и, в буквальном смысле слова положа руку на сердце, не мог ответить. Он не пророк, не ведун. Станешь так вещать, только накаркаешь. Ну, сын выполнит твою последнюю волю и останется на земле несчастным. Этого ты хочешь?
А еще была Таня. Знала ли она о вокзальной подруге Кости? Спросить его самого сначала. Раз. Лучше, если б не знала.
А еще была эта Юля, маленькая буфетчица с добрыми глазами, которую он выгнал. Рассказать ему об этом. Два. Похоже, она поняла в Косте такое, чего ты, Бадейкин, не понял. Спросить о ней, послушать. Три.
Выходило, что им нужно крепко подумать обо всем вместе. И все обмозговать, пока не поздно. «Ты же — отец», — сказал себе Михаил Авдеевич, и вдруг вынырнула из глубины лет деревенская бабка, потерянная на дорогах революции и войны, и напомнила: «Отец для детей, как бог для людей». И еще: «Не хвались отцом, а хвались сыном». Да, это поважнее. Сыну дальше жить и своих детей растить.
Еще был Мишук. Взрослые расходятся, а дети... Родил сына — живи для него. А ты жил?
Михаил Авдеевич додумывал это, шагая от автобусной остановки к участку. Он приблизился к кустам шиповника, посаженным по эту сторону садовой ограды. Колючие! Как буйно разрослись! В прогалине зеленого заслона он вдруг увидел Костю. Что это? На зеленой полянке под зацветающими яблонями сын прыгал, как дикарь. Михаил Авдеевич подшагнул ближе к прогалине, сквозь которую было видно прыгающего сына.
Костя рисовал. И прыгал с кистью в руке. Перед ним стояла тренога — не старая, а новая. Понятно? «Ах, — невольно подумал Михаил Авдеевич, — на заводе бы ты так плясал!» Обида зажгла его, и захотелось сейчас же подойти к сыну и в глаза это сказать...
Сын макал кисточку то в краску, то в воду. Раз остановился и прикусил кисть зубами.
«Так и стой! Сейчас я тебе дам!» — еще сердился Михаил Авдеевич, но не сдвинулся с места, сунул в рот свой белый ус, забывший о сладком табачном дыме, и погрыз, чтобы успокоиться.
Он склонил голову и вдоль колючего заслона побрел назад. У соседней калитки приостановился. И свернул в нее. Афона не было. Зато была у домушки пустая скамейка, на которую можно присесть, отдохнуть, подержаться за сердце.