Все полевые телефоны были заняты. В дивизии подняли тревогу. На передовую отправили три штурмовых батальона. Семьдесят шестому артиллерийскому и Сто девятому минометному полкам был отдан приказ открыть огонь. Выдвинулись вперед два батальона легкой артиллерии.
Снаряды и мины дождем падали на то место, где мы встретили «батальон» противника.
Русские тоже стреляли вовсю. Должно быть, и они получили преувеличенные сведения о численности врага — и теперь сидели в траншеях, как и мы, восхищаясь мощью артогня.
Провожая взглядом в ночь ревущий грузовик с крупнокалиберными снарядами, Порта мечтательно сказал:
— Приятно сознавать, что весь этот праздничный фейерверк — наша работа.
Она была стройной, красивой. Темноволосой и страстной. Самой опытной любовницей, о какой изголодавшийся по женщине мужчина может мечтать.
Она преподала мне то, чего я не знал о женщинах.
Мы занимались любовью жадно, словно последний раз в жизни. Когда до меня дошло, что я могу быть наказан за расовое преступление, я смеялся от всей души, и друзья смеялись вместе со мной.
В Лемберге мне пришлось ждать поезда несколько часов. В зале ожидания было холодно. Мороз забирался мне под шинель. Шел снег, дул сильный восточный ветер.
Россия неприветливо встретила меня после четырех дней отпуска — четырех прекрасных, незабываемых дней. У всех отпусков есть только один недостаток. Их отравляет мысль о возвращении на фронт.
Ты должен помнить все, что делал. Не забывать ничего. Они обо всем хотят услышать, твои друзья, вытащившие пустышку, когда разыгрывался единственный на всю роту отпускной билет. Фон Барринг положил в каску двести нарезанных листков бумаги, но сто девяносто девять из них были пустыми. Номер 38 означал поездку в отпуск, и его вытащил я. Друзья поздравили меня, чувствуя комок в горле. Скрыть разочарование и зависть было трудно. Я был готов отдать билет Старику, но тут, словно прочтя мои мысли, он сказал:
— Хорошо, что билет не достался мне. Тогда снова бы пришлось забывать, как хорошо дома.
Он так не думал и понимал, что я это понимаю. Ему очень хотелось в отпуск.
Малыш был честен и прям. Сперва он угрожал мне побоями, если я не отдам ему билет. Когда другие приняли мою сторону, предложил заплатить за него. Порта перебил цену; но я отказался продать. Они знали, что я его не продам. Но сделать попытку имело смысл — вдруг выигравший крупный куш человек спятил от радости.
Порта, Плутон и Малыш пытались напоить меня, все еще надеясь купить билет, и перед тем, как я сел в кабину грузовика, чтобы ехать на станцию, Малыш сделал еще одну попытку. Предложил очередные десять билетов за тот, что был у меня.
Я покачал головой и уехал под их пение:
In der Heimat, in der Heimat,
Da gibts ein Wiedersehen![60]
Путешествие до Берлина было быстрым. Я сел на санитарный поезд в Житомире, а в Брест-Литовске пересел на прямой поезд для отпускников. Таким образом я получил дополнительный день.
Когда я ехал обратно, поезд на Минск подали ночью. Все вагоны были забиты солдатами. Они лежали повсюду. На багажных полках, под сиденьями, в коридорах, в туалетах.
На рассвете мы миновали пограничный Брест-Литовск и поехали к Минску. Прибыли туда поздно вечером.
Я был таким усталым и озлобленным, что едва мог идти. В Минске мне нужно было явиться в военно-транспортную комендатуру. В документах, которые я получил в Берлине, говорилось: «Берлин — Минск через Брест-Литовск».
В отделе меня принял унтер-офицер. Взглянул на какие-то списки, проштамповал мои документы и сказал:
— Поедешь в Вязьму. Там придешь в комендатуру станции, получишь новый маршрут, но поторапливайся — твой поезд стоит на седьмом пути.
В Вязьму я приехал на другой день в самом начале четвертого. И голодный, усталый, мокрый насквозь поплелся в комендатуру.
Унтер-офицер с моими документами скрылся в одном из кабинетов. Вскоре появился снова с полным, пожилым гауптманом. Гауптман встал передо мной, расставив ноги и, уперев в бедра руки в кожаных перчатках, неприязненно посмотрел на меня и спросил:
— О чем ты, черт возьми, думаешь? — Он каркал, как хриплый ворон. — Что делаешь здесь, объехав половину России? Побыл в отпуске, а теперь тянешь время?
Я стоял, вытянувшись в струнку и невидяще глядя прямо перед собой. В печи треснуло полено. Из нее пахло березовыми дровами.
— Он что, немой? — прокаркал гауптман. — Отвечай, живо!
(Выбирай ответ как следует, Свен. То, что ты скажешь, может решить твою судьбу. Как несет от этого гауптмана потом и жиром!)
— Так точно, герр гауптман.
— Что это значит, черт возьми? — заорал он.
Огонь весело плясал в печке, создавая уют и тепло. (Твой отпуск кончился, он уже позади.)
— Почтительно докладываю, герр гауптман, что объехал половину России.
— А, признался, крыса. Разумно. Возьми этот стул, десять прыжков в приседе, потом еще десять. Быстро, фронтовая скотина!
Я с трудом присел, взял тяжелый конторский стул и, держа его в вытянутых руках, запрыгал по комнате.
Гауптман довольно заулыбался.
— Быстрее, быстрее!
И стал отбивать ритм линейкой.
— Раз, два, раз, два, прыжок повыше — раз, два, прыжок повыше!
Двумя десятками прыжков он не удовольствовался, но три десятка счел достаточным.
И под громкие аплодисменты подчиненных приказал:
— А теперь обратно, ленивая скотина!
Получив сильный удар противогазной коробкой по затылку, я запрыгал обратно. В глазах у меня потемнело. Кровь стучала в висках. Издалека доносилось карканье ворона:
— Живей, живей, нерадивая собака!
Кто выкрикнул: «Встать, смирно!»? Я машинально подскочил, вытянул грязные руки по швам и уставился на портрет Гитлера. Он качался? Или качался я?
Голова болела. Перед глазами плясали красные пятна. Портрет то появлялся, то исчезал.
Тишину разрезал бритвенно-острый голос:
— Что здесь происходит?
Молчание. Огонь весело плясал. Лизал березовые поленья. Они чудесно пахли лесом и свободой. (Березы друзья. Друзья березы. А, чушь!)
— Вы все онемели, господа?
Снова тот же холодный голос.
— Герр оберст, гауптман фон Вайсгейбель, назначенный дежурным по станции, почтительно докладывает о наказании артиллериста, который слонялся без дела за линией фронта. Наказание окончено.
— Где этот артиллерист, герр гауптман фон Вайсгейбель?
Голос был резким, но вежливым.
Гауптман, невысокий, толстый, лоснящийся от пота, указал толстым пальцем на меня. Ко мне обратилось холодное, спокойное лицо под белой меховой шапкой.
— Вольно!
Моя левая нога сама собой отодвинулась чуть в сторону. Руки слегка расслабились. Но все мышцы были готовы моментально вернуться к стойке «смирно», если прозвучит команда из маленького рта. Из рта оберста. Оберста с множеством крестов, с белым, черным, красным и синим.
— Артиллерист? Подойдите сюда, герр гауптман. Где вы?
Гауптман подбежал, свирепо глянул на меня и переступил с ноги на ногу. Ноги были короткими, в слишком больших сапогах.
— Почтительно докладываю, герр полковник, этот человек — башенный стрелок.
— Думаете? — Полковник сдержанно, угрожающе улыбнулся. — Забыли эмблемы немецкой армии?
Длинный палец, обтянутый кожей перчатки, коснулся пряжки моего ремня.
— Докладывай, солдат!
— Герр оберст, я фаненюнкер Хассель из Двадцать седьмого (штрафного) танкового полка, пятой роты, возвращаюсь по окончании отпуска из Берлина через Брест-Литовск и Минск в свою часть. В Минске мне приказали ехать через Вязьму. Почтительно докладываю, что прибыл на станцию в пятнадцать часов семь минут поездом номер восемьсот семьдесят четыре.
— Вольно, фаненюнкер!
Властно протянулась рука.
— Документы.
Топот сапог по деревянным половицам. Щелканье каблуков. Доклады почтительными голосами. Оберст молчит. Он читает бумаги с красными и зелеными пометками, перебирает билеты, вставляет в глазницу монокль и разглядывает печати. Монокль исчезает в кармане между третьей и четвертой пуговицами. Оберст оценивает ситуацию.
Приказы вылетают стрелами. Гауптман дрожит. Унтер-офицеры трясутся. Писарь стоит у письменного стола и с трудом сглатывает.
Только солдат-фронтовик, мечтающий о том, чтобы здесь оказались его друзья, не прислушивается к происходящему. Потеху над ним прекратил боевой офицер, едущий во фронтовой штаб. Невысокий, однорукий оберст с безжалостным, спокойным, красивым лицом. Оберст с омертвелой душой. Оберст, который ненавидит всех, потому что все его ненавидят.
Писарь садится за пишущую машинку. Оберст, пружиняще расхаживающий взад-вперед перед ним, диктует. Пустой рукав свободно свисает.