Больше она не позволила, но зато сказала, что давно уже любит его, как Наташа Пьера, а то, что ее провожал Ленька с Китаевской улицы, то это печальная ошибка, и вообще она хотела позлить его за то, что он такой глупый и вечно глядит в книги, а не на нее.
Поэтому почтальон широко и довольно глупо улыбался. И у всех прохожих от этого тоже немножко теплело на душе.
Он шел по старой, совсем еще "уездной" улице с маленькими особнячками и тяжелыми резными воротами. Вся улица пропахла укропом, душным настоем череды.
Жить бы на такой улице да жить. И поэтому почтальон, подходя к небольшому домику с круглым окошком под крышей, почувствовал себя неловко. Вчера в соседнем особнячке ему сказали, что в этом доме свежая смерть.
Он вынул из сумки пухлый серый конверт и дернул за кольцо, с огромным усилием придав лицу подобающее случаю выражение: не печальное, а деловое и слегка сочувственное.
Проходя дорожкой под сиренью, на верхушках которой еще оставались плодики, похожие на коричневые птичьи клювики, он успел заметить, что на новой пристроенной веранде сидят три человека.
В центре сидела пожилая женщина с таким печально-усталым лицом, что было ясно, кому горше всех.
Рядом с нею, по правую сторону, мрачно пускал кольца дыма мужчина, очень на нее похожий. Руки его забавно торчали из рукавов синего пиджака, были худые и сильные, отливали странной краснотой, словно их купали в спирте. Молодая женщина, видимо, его жена, сидела в лениво-расслабленной позе, положив подбородок на ладони крепких белых рук с ямочками у локтей.
Между ними стоял самовар, но чаю никто не пил.
Почтальон совсем решил было окликнуть их, но тут за густым кустом сирени чей-то женский голос заговорил жалобно, убежденно и безнадежно, как будто, утеряв надежду, в тысячный раз повторял общеизвестное:
— Понимаешь, Гриша, я устала ее убеждать, устала, устала. Ты взгляни, она сидит, как каменная…
Почтальон застыл. Он понял, что попал в неловкое положение, но теперь обнаруживать свое присутствие было поздно.
— Ей уже ничего не надо. И она понимает, что я, утешая ее, лгу. Потому что, как это ни странно, у меня нет, нет настоящего чувства к нему. Он покойник, это грех, я сама себе отвратительна, но не могу, не могу я его так любить, как люблю маму.
— Не наговаривай на себя, — сурово прозвучал мужской голос.
— Гриша, это страшно, но я почти равнодушна к нему. Он был хорошим хозяином, работником, тружеником, но ты меня, меня пойми. Ни мне, ни Сене ни одного ласкового слова за все время. Вечно молчит, вечно мрачен. И Сеня так же думает. Он хирург, но когда у него на столе умирает человек, — он больше о нем, чужом, думает. Что он для нас хорошего сделал?
— А я-то ведь здесь.
— Разве что ты, да и то…
— А я знаю, я уверен, что он был неплохим человеком.
— Тебе легко, — с горечью сказала она.
Наступило молчание, и почтальон, выбрав минуту, подал голос.
— Что там такое? — надтреснуто спросила с веранды пожилая женщина.
Из-за кустов вышла молодая, лет тридцати.
— Почтальон, — сказала она, и почтальон по голосу узнал в ней ту, что произносила слова горьких признаний.
— Веди его сюда, Машенька, — сказала пожилая.
Почтальон поднялся на веранду. За молодой. Она шла впереди, прямая, сдержанная. Села, положила щеку на ладонь, глядела холодными зеленоватыми глазами из-под длиннющих темных ресниц.
"Ну хороша", — подумал почтальон и отвел глаза.
Тут же увидел молодого мужчину, тоже вышедшего из кустов. Мужчина был худощав, тонок в поясе. Лицо умное, живое. И кисти рук тонкие, очень белые. Только на лбу, справа, змеится розовый шрам. Да вместо одного пальца на левой руке закрученная узлом культя.
"И этот ничего, — подумал почтальон, — породистый, вроде благородного бандита из "Эльдорадского мстителя".
— Что же вы? — спросила Машенька.
Почтальон протянул письмо. Пожилая вгляделась в адрес.
— И не разберешь, что тут нацарапано. Прочти, Гришенька. А вы, молодой человек, посидите с нами, попейте чайку. Варенье… крыжовниковое… для него варила.
— Мама, мама, — произнесла Машенька все тем же — с болью и холодком — голосом.
— Да ладно, что уж.
Почтальон понял, что они очень не хотят оставаться одни. И не только потому, что присутствие постороннего человека разряжает обстановку, но еще и потому, что им не хочется оставаться наедине со своими мыслями. У пожилой женщины они были о том, что вот Сенечка и Машенька не любили покойного и что ей самой нужно бы их за это меньше любить, да не получается и только очень горько на душе.
А у молодых — что надо притворяться ради матери и что она им этого никогда в глубине души не простит. И еще о том, что и сами они скверные: не любят того, неизвестного, кого им надо бы любить.
Почтальон был молод и потому добр. Кроме того, обход он закончил.
— Не надо плакать, мамаша, — сказал он, — а чайку я попью.
— Выпейте вина. Хорошее вино, сухое, — оторвался зять от письма.
Вдали, за яром, за курчавой пеной садов, стояли багровые, пряничные стены Кремля с их многострадальными башнями да видны были облупившиеся луковицы старого и — как бывает иногда с пожилыми людьми — от старости особенно безобразного собора. И никто не думал, что тут триста с лишним лет тому кипели человеческие толпы, вода заливала крепость и возы тщетно тянули к серому небу оглобли, что тут крестьянский вождь в лаптях и волчьем треухе глядел в толпу шальными светлыми глазами — недолго им оставалось видеть — и хрипло говорил:
— Что ж мы, звери какие, — из-за своей шкуры да детей потопить? Ладно, хлопцы, будем кончать. А для вас гульба еще не закончена. И доведется еще Ваське Шуйскому перед комаринскими хлопцами с… носом репу копать.
Об этом не помнили. И своего горя хватило на веку.
Почтальон смотрел, как течет в его розетку густая янтарная струя варенья, и вдруг вздрогнул, таким необычным голосом заговорил Григорий.
— Что такое?
Все взгляды обратились к нему, и все увидели, что письмо дрожит в его руках.
— Письмо, письмо же…
— Да читай ты, — прикрикнул на него Семен.
Григорий начал читать. Поначалу голос его прерывался, словно от жажды, но потом он овладел собой.
"День добрый, жена моя Софья Петровна, и вам добрый день, дети мои, Семен Николаевич и Маша Николаевна.
Вот и пришлось мне вам последнее письмо писать. Написал я его раньше, а теперь только дописываю, потому что хочется, чтобы вы знали, как погиб твой, Сонечка, муж, а ваш, дети, отец. Потому что отсюда мы вряд ли выйдем: два наших батальона немец разбил, а мы сейчас собираемся ползти болотами, скорее всего, он нас тут порешит. И, скорее всего, я останусь тут, потому что со мной боец из студентов. Боится он, щенок такой, здорово…"
Голос читающего сорвался.
"…но мне очень жаль его, потому что и надулся он, как голубь-дутыш, а жить ему надо, молодой он. Ты уж, Сонечка, прости меня за это. Лучше бы, конечно, на тульском кладбище лежать, да и в своем болоте неплохо. Не вечно немец тут будет — свои болота своими и останутся. А тебе, ясочка моя, за все спасибо. Мы свой век неплохо прожили. И хотя не таким я был, как все, но зато в бутылку никогда не заглядывал и руки на тебя не поднял никогда. Спасибо за все, за ласку, за совет, за то, что себя мне, трудному человеку, отдала. Дом до твоей смерти — твой, а потом пускай поровну разделят дети".
Почтальон взглянул на пожилую женщину и увидел, что та с безучастно вперенным куда-то взглядом мелко-мелко качает головой.
"…Доченька, ты мать береги, кому же еще и понять ее. А сама проживи легко, не то что мы. Ищи мужа по сердцу, чтобы жалел. И живи с ним хорошо, разные мелочи прощай. Иногда и одному ему надо будет остаться. Мы мужики, как собаки: иногда нам по лугу побегать надо, поесть травок. Не бойся: будет любить — не уйдет от тебя. А уйдет — грош ему цена в базарный день. Ты у меня красавица — на твой век хватит…"
— Я не ушел, — сказал зять и склонился ниже над письмом.
— Еще бы тебе уйти, — вздохнула мать.
— Тут в самом низу первого листа дописано, — сказал зять. — "…Известие обо мне и про письмо вам передаст этот студент, что со мной. Носатый такой. С ним жене только дятлов разводить. Неприятный хлопец, вечно стихи какие-то бормочет. Из Минска. Фамилия у него Русинович, Гришка. Расспросите его, как я умирал".
Зять, прервав чтение, растерянно посмотрел на жену.
— Точная характеристика, — еще не избавившись от сухости, но уже с какой-то непонятной болью сказала она.
— Читай дальше, — не терпелось Семену.
— "…Сынок…"
Почтальон услышал, как Семен вздохнул.
— "Сынок. Ты прости, много виноват перед тобой. Помнишь, ты отдубасил директорова сына. Если бы знал я, что так будет, что будет мое сердце болеть в это тяжкое время за каждую оплеуху, что отвесил тебе, век бы не поднял руку. Живи. Береги мать. Женщины — они, брат, страдают. Женись — раз. Посуровей будь первые дни, а потом все больше лаской. Я вот не понял этого, так всю жизнь и суровел. И хотел быть иным, да не мог. Характер у меня, привычка уж такая — рыкать. Да и судьба моя — тяжелая.