Так вот с этим пивоваром было труднее всего. Он совершенно распустился. Плакал детскими слезами, всхлипывал, шумно шмыгал носом и очень скоро стал угрожать, что скажет все, что только немцам угодно будет выслушать. Он лежал на нарах и слезливо, монотонно повторял:
— Это бессмысленно, все это совершенно бессмысленно. Сегодня я скажу, сегодня обязательно скажу…
Сперва мы кричали на него, впрочем, не слишком всерьез, потому что его угрозы были детски беспомощны, будто он сам в них не верил. Потом вообще перестали обращать внимание на его болтовню. Самое любопытное, что даже агроном не пытался склонить пивовара выдать Яшу. Я думал — потому, что он сам от этого отказался. Но может быть, он просто почувствовал, что, несмотря на кажущуюся слабость пивовара, здесь рассчитывать не на что.
Время от времени, когда пивовара, избитого и стонущего, приносили с допроса, кто-нибудь из нас небрежно, будто из вежливости, спрашивал:
— Ну что, сказал?
Он плакал, его подбородок дрожал.
— Не мог. Я хотел, хотел сказать, но меня словно кто за глотку схватил… Завтра наверняка скажу. Это невозможно, это немыслимо выдержать, я не могу не сказать…
Но он не говорил ни завтра, ни послезавтра. Когда там, наверху, его начинали бить, он молчал. Собственно не молчал — даже у нас было слышно, как он кричит, плачет и стонет. Но это были лишь нечленораздельные звуки: несмотря на все свои решения, он не говорил ни слова, хотел предать — и не мог. В нем боролись две воли, две силы. Одна стремилась во что бы то ни стало спасти от мук его жалкое, изуродованное тело; другая — суровее и крепче первой — стояла на страже и замыкала уста печатью молчания. С ним происходило нечто ужасное. Не знаю, от болезни, или от битья, или от того и другого вместе, он стал пухнуть. Кожа, вся в кровоподтеках, уже не висела на нем, как просторная одежда; она набухла, распухли руки и ноги, вздулся живот.
На Яшу я не обращал внимания. Впоследствии мне как-то трудно было припомнить, как он себя вел. Знаю только, что он не кричал и не стонал, а быть может, его просто заглушал своими воплями пивовар. Впрочем, в то время мне снова стало все безразлично — мне перебили руку, и это меня совершенно ошеломило, хотя раньше я думал, что дошел до предела боли.
Вдруг нам показалось, что закончился какой-то период. Прошло три дня — такие перерывы бывали. Но миновал четвертый, пятый, шестой — ничего! Утром и вечером Ганс приносил нам еду, проверял, все ли мы в камере, хотя никто из нас не мог бы выползти из нее даже на четвереньках, а затем мы напрасно ждали шагов в коридоре и резкого, как лай, вызова. Прошла неделя, началась вторая. У меня на руке, чуть повыше перелома, образовался нарыв, это стоило любого битья. Но пивовар перестал стонать, и хотя он лежал такой же опухший, видимо, страдал меньше. У бухгалтера зажили десны, он мог уже есть не только суп, но и хлеб. Постепенно мы, кажется, стали верить, что все кончилось: «Они убедились, что из нас ничего не выбьешь, и оставили нас в покое…» Конечно, это был вздор, но надежда, вопреки здравому смыслу, упрямо держалась в нас.
Почти три недели длилось это заблуждение. Однажды — день был, видимо, солнечный, потому что сквозь щели в досках, которыми было забито окно, падал свет и в нем клубилась пыль, — в коридоре раздались шаги. Бухгалтер вскочил с нар и, разинув рот, уставился на дверь. Мной овладела такая слабость, что казалось, я вот-вот потеряю сознание.
Забрали агронома. Кто следующий? Впрочем, это было довольно безразлично: еще час, два, три — и очередь дойдет до каждого. Как глупы мы были, когда верили, что нас оставят в покое. Должно быть, они подумали, что к истязаниям можно привыкнуть, и решили дать нам отвыкнуть, подправиться, а теперь возьмутся еще круче.
Агроном возвратился удивительно быстро. Забрали Яшу. Мне не сразу пришло в голову, что тут может быть какая-то связь. Лишь когда за Яшей закрылась дверь и затихли его шаги в коридоре, мне назойливо и неприятно почудилось, что тут что-то не так, что-то неладно. И вдруг, как внезапный свет, озарила мысль: агроном пришел с допроса! Его не бросили, как узел тряпья, на пол, он вошел и сел на нары. Очевидно, о том же подумали и остальные. Они поднялись и застыли в ожидании, словно вот-вот произойдет что-то страшное.
Почувствовав, что ему не дождаться вопроса, агроном не своим, искусственно бодрым голосом сказал:
— Ну вот, все в порядке.
— Как в порядке? — свистящим, невнятным шепотом спросил бухгалтер. Он не привык еще к отсутствию зубов.
— Я сказал, что бежать хотел он, а мы ничего не знали.
— Кто — он? — удивился пивовар.
— Ну, этот, Яшка-вор.
Воцарилось молчание. И вдруг маленький, худой бухгалтер, это истерзанное, жалкое создание, сорвался с нар и со стиснутыми кулаками пошел на высокого, плечистого человека.
— Ложь! — просвистел он.
— Почему ложь? Ценой жизни одного вора я спас четверых человек.
Бухгалтер истерически засмеялся.
— Кто тебе позволил, скотина, скотина, скотина? Спас? Ты выдал его немцам, подлец ты, подлец!..
В неудержимом гневе он наступал на него, подняв кулаки. Агроном отвернулся.
— Выдал. Да. И правильно сделал. Теперь нас не будут бить.
Пивовар застонал и вдруг расплакался. Бухгалтер, вне себя, кричал:
— Спас? Да лучше бы меня сегодня повесили, заколотили насмерть, чем одну минуту сидеть с тобой в одной камере, скотина! О скотина!..
Наверно, Ганс услышал крики: дверь с шумом распахнулась.
— Молчать!
Наступила тишина. Мы больше не говорили друг с другом. Яша не явился. Вечером Ганс впервые соблаговолил заговорить с нами. Точнее, он не заговорил, а лишь сделал жест, но и этого жеста было достаточно. Он кивнул на место Яши, а потом изобразил затягивание петли, еще больше вытаращил свои выпученные глаза, высунул язык и захрипел. Потом рассмеялся, довольный своей шуткой, и громко захлопнул дверь.
Больше нас не вызывали. Поверили они агроному или нет — своего они во всяком случае добились: виновник был выдан и наказан, победа на их стороне.
В камере молчали. Всех нас, как будто и ни в чем не виноватых, терзало чувство вины. Особенно, конечно, меня, ведь агроном посвятил меня в свой план, а я несерьезно отнесся к нему. И я ни на минуту не переставал думать о повешенном. Меня мучило, что я не мог вспомнить его лица, словно его губкой стерли с доски. Не мог вспомнить голоса, ни одной его черты. Было мучительно, что мы столько времени сидели с человеком, и вот я ничего, решительно ничего не знаю о нем. Я узнал только на свободе…
— А как же вы оттуда выбрались? — спросил главный инженер.
— Как? И просто и неожиданно. Через несколько дней после смерти Яши партизаны напали на тюрьму. Это было во время нашего воздушного налета. Налеты тогда участились, можно было догадаться, что фронт приближается. Фрицы, как только начиналась воздушная тревога, бросались в убежище, — мы слышали, как гремят по лестнице их сапоги, — а нас оставляли на произвол судьбы в камерах.
Горел соседний дом: тьма, пламя, крики. И в это время партизаны окружили тюрьму и легко выломали ворота, они были старые. Освобожденных отправили потом на самолетах в советский тыл, на излечение. Бухгалтер остался в партизанском отряде. А меня с моей перешибленной рукой отослали. Меня и пивовара. Но его уже не удалось спасти, он через несколько дней умер в госпитале, в Москве. Агроном куда-то девался, у него ведь была семья в городишке. Так что Яша спас и его.
— Яша? — удивилась жена инженера, сидевшая до сих пор неподвижно и молча у остывшего самовара.
— Да, Яша. Ради него и было организовано нападение на тюрьму, именно его хотели освободить…
— Вы же говорили, что это были партизаны, Константин Иванович? — возразил бухгалтер.
— Говорил… Разумеется, говорил. Но видите ли, в чем дело, в нашей захолустной тюрьме сидели только такие маленькие люди, как я, пивовар и другие. Люди, делавшие мелкую, рядовую работу. А Яша был человек другого масштаба. Крупный партийный работник, руководитель подполья всей области.
— Не может быть! — вырвалось у кого-то за столом.
— Может или не может, а так оно и было… Когда я узнал об этом, я просто понять не мог: как я об этом сразу не догадался? Как меня могла сбить с толку сочиненная для немцев сказка и документ уголовника? Я бы должен сразу понять, что тут что-то не так…
Директор встал и, отодвинув стул, принялся медленно ходить взад и вперед по комнате, заложив за спину здоровую руку.
— Ну, вот вам и вся моя история. Существует ли право жертвовать чужой жизнью? Тут был и другой вопрос. Тот человек не считал, что его поступок — предательство: ведь он жертвовал одним уголовным преступником ради спасения четверых честных людей. Честным он считал и себя… Но хотел он этого или не хотел, он не только предал Яшу. Он дал врагу победить. Он показал ему, что если бить месяц, то можно ничего не достигнуть, но если лупить еще и еще, то в конце концов человек сломится. Мы столько времени защищались, а в конце концов они нас победили: и меня, и этого несчастного пивовара, и бухгалтера — гестаповцы восторжествовали над нами… Я думаю, что если даже вопрос идет не о таком страшном деле, как выдача фашистам человека, все равно, нельзя идти на компромисс, ни на какой компромисс с врагом. Если те тупые скоты, что нас допрашивали, были хоть немного способны размышлять, то, по их логике, из всей этой истории можно было вывести одно заключение: бей, бей и бей! В конце концов который-то по счету удар железным прутом, который-то пинок сапогом даст нужный эффект. Кто знает, человек, погубивший Яшу… скольких еще товарищей погубил он из тех, кто попал в фашистскую тюрьму после нас? Он предал не одного Яшу, но всех советских людей, которые истекали кровью, терпели нечеловеческие муки — и все же стояли на своем в сотнях немецких застенков…