– Да, сэр, – сказал он.
Полковник направился к двери. Казалось, он уже забыл об этом столкновении.
– Калвер, – сказал он, – если сможете связаться по радио с ротой А, скажите им, чтобы снимались в шесть ноль-ноль. Если не сможете, пошлите до зари связного, чтобы узнать, получили ли они приказ. – Без видимой причины, как будто от неловкости, он слегка шлепнул себя по ноге. – Ну, спокойной ночи.
Ему ответили хором: «Спокойной ночи, сэр», потом из палатки вышел майор, а по пятам за ним – О'Лири. Калвер посмотрел на часы – было около трех.
Маникс поднял голову.
– Собираешься спать, Том?
– Я пробовал – слишком холодно. Да все равно мне надо сменить его у рации. Как вас зовут, радист?
Парень у рации, вздрогнув, поднял глаза: он по-прежнему трясся от холода.
– Макдональд, сэр.
Он был совсем мальчишка, прыщавый, с приятным серьезным лицом и остриженный почти наголо – его, наверно, только что прислали из учебного лагеря.
– Сматывайтесь-ка спать да найдите себе кучу игольника потеплее.
Парень сонно снял наушники и вышел, застегнув за собой клапан палатки.
– Слишком холодно, – повторил Калвер. – Отвык я спать на голой земле. Старость одолевает и ревматизм. А тут еще Каменный Старик сидел битых два часа, и, вместо того чтобы дрыхнуть, мы с майором и О'Лири слушали его рассказы о Шанхае.
– Сукин сын. – Маникс мрачно подпер подбородок рукой и, замигав, уставился на голую парусиновую стену. Он жевал окурок сигары. Свет лампы подчеркивал плоский, монгольский склад его лица, вид у него был угрюмый и до предела измученный.
Поежившись, он плотнее запахнул ворот куртки, и Калвер увидел, как на лице его появилась насмешливая, сердитая улыбка, возвещавшая очередной приступ злости – на морскую пехоту, на армию, на собственное бессилие, на положение дел в мире; его циничные тирады были бы невыносимы, не произноси он их с таким смаком, злорадством и мрачным юмором.
– Пятьдесят… восемь километров, – сказал он раздельно, с неожиданным блеском в глазах. – Пятьдесят… восемь! Господи, спаси и помилуй! Ты понимаешь, что это такое? Это как от Нью-Йорка до Стамфорда в Коннектикуте. А я и ста метров подряд ни разу не прошел с сорок пятого года. Пятьдесят восемь километров я на санках с горы не проеду. И притом форсированным маршем. Это уже не прогулочка, а скорей на кросс смахивает. Это значит – уставных четыре километра в час с десятиминутной передышкой. Вот и выходит: штабная рота – дерьмо. Может, оно и так. Но нельзя же проделывать такие штуки с новичками. После парочки десяти – пятнадцатикилометровых тренировок еще куда ни шло. И то если солдаты молодые. Свеженькие. Прямо из бараков. Чего он, сукин сын, добивается – чтобы эти сырые, рыхлые старики валялись на земле, как дохлые селедки, после первых же трех километров? Черт бы его взял со всеми его потрохами!
– Он неплохой малый, просто вояка, – сказал Калвер. – Помешан на своей морской пехоте – вот и писает кипятком. Они все тронутые.
Но Маникс напугал его, скрывать нечего.· если раньше поход был для Калвера абстракцией, чем-то вроде большой вечерней прогулки, то теперь он ощутил, как вместе с ночным холодом в душу ему заползает страх. Он невольно поежился. Он почувствовал себя растерянным, сбитым с толку, словно у него вдруг открылось второе зрение, проснулось седьмое чувство и сдвинуло, исказило весь мир вокруг, перенесло его в другие измерения пространства и времени. Может быть, он просто устал. Ледяное дыхание болот, вместо пола – трава под ногами, необъяснимая стужа среди лета, уродливая угловатая тень Маникса на голой стене, лампа, ревущая злобно, как ураган над морем, – от всего этого ему почудилось на миг, что он действительно в море, заперт в глухом ящике и не знает, где он, куда плывет, и нет никакой возможности узнать это. Казалось, все, что у него было в последние годы – жена, ребенок, дом, – существовало давным-давно, а может, и не существовало вовсе, а только снилось ему; все, что он делал вчера и накануне, устало кочуя вместе с этой палаткой по незнакомым лесам, неизведанным топям, по непролазным дебрям глухих лощин, было бессмысленно, словно бред горячечного больного. Чудилось ему, что все время и пространство мира втиснуты в эту палатку, которую несет без руля и без ветрил по темному бескомпасному океану.
И хотя рядом с ним был Маникс, он ощущал беспросветное одиночество. Что-то случилось сегодня вечером, что-то сказанное или недоговоренное Маниксом, а может, и того меньше – что-то мелькнувшее у него в глазах, в знакомом выражении муки и клокочущей ярости, – и усугубило одиночество Калвера, добавило к нему невыносимую ношу. Этой ношей была тревога, безымянная пока и оттого еще более гнетущая. Не просто тревога перед тяжелым маршем. Он был изнурен, и поэтому его одолевали миллионы призрачных, безликих страхов, – страхов, с которыми он боролся бы, если бы чувствовал себя хоть немного крепче, свежее или моложе. Возраст давал себя знать. В двадцать три года все это было бы просто. Но сейчас ему было тридцать, и трое суток, проведенных почти без сна, надломили, обезоружили его. И еще одну злую шутку сыграл с ним возраст: он словно принес прозрение, заново открыл ему мир – и в этом-то лежала причина всех страхов.
Да, все дело было в этом потрясении, когда после шести лет упорядоченной, тихой жизни – тем более тихой, что он решил, будто война навсегда ушла в прошлое, – Калвер вдруг очутился в новом мире, мире ледяных ночей и полдневного зноя, суматохи, кочевья, погони за несуществующим врагом, который вечно ускользает, но не дает покоя, – зловещей гонки по болотам, по изрытым воронками полям, по долинам чужих ленивых речек. На картах, разрисованных яркими стрелками, воображаемыми танками и пушками, этот враг назывался Агрессором, и, хотя никакой агрессии в помине не было, он убегал от них, а они все гнались и гнались за ним и слали ему вдогонку мины и снаряды. Пятичасовая передышка, пять часов в палатке среди рощи, под конец такой обжитой, знакомой, как будто всю жизнь в ней провел, – и снова он покидал командный пункт, чувствуя себя одиноким, от всего оторванным, снова пускался за призрачным врагом в неизведанные чащобы и топи. Усталость давила на его плечи, словно тяжелая рука, он даже утром просыпался усталый – если вообще удавалось заснуть. Из-за их беспрерывного кружения солнце металось по небу, как шальное, и он, измученный до одури, никогда толком не знал, утро сейчас или вечер. Переходы и сумятица наполняли его тревогой, которая была бы немыслима шесть лет назад, а теперь еще больше увеличивала усталость. Даже палатка с ее преходящей, минутной оседлостью ничем не напоминала ему дом, по которому он так стосковался, – слишком в ней было холодно, слишком похожей на гроб казалась она, когда он сидел в ней, то и дело вздрагивая от страха.
Потом он подумал, что и в самом деле боится марша, пятидесяти восьми километров – не из-за расстояния, оно вообще не укладывалось в голове, – просто он знал, что не выдержит. Маникс заразил его страхом. И он спросил себя: похож ли страх Маникса на его собственный страх; ведь как бы ни проклинал он армию, морскую пехоту, вполне может сгаться, что извращенная гордость, которую вливали в них по капле, заставит его идти до тех пор, пока он не свалится, и боялся он не расстояния, а того, что свалится. Он поглядел на Маникса и спросил:
– Эл, ты сможешь пройти?
Маникс сильно хлопнул себя по колену. Казалось, он не слыхал вопроса. Головокружение прошло, Калвер встал и поднес застывшие руки к лампе.
– Если в полку и в дивизии пронюхают про это дело, наверняка вставят фитиль паршивцу, – сказал Маникс.
– Они уже знают. Сказали – валяй.
– Брось. Откуда ты взял?
– Он сам сказал, еще до твоего прихода. Говорит, что радировал на базу, просил разрешения.
– Паршивец.
– Сам бы он не посмел, – сказал Калвер. – Не пойму только, почему они согласились.
– Свинья. Скотина. Это он не из-за штабной роты. Сам знаешь. Отличиться хочет. Закаляю, мол, людей.
– Все же есть одно утешение, – помолчав, сказал Калвер. – Если только оно тебя утешит.
– Какое еще утешение?
– Каменный Старик, или как там его зовут, сам пойдет с нами.
– Ты думаешь? – с сомнением спросил Маникс.
– Конечно. И ты так думаешь. Он не посмеет ехать на машине.
Маникс помолчал. Но он, казалось, был одержим идеей, что в каждом поступке Темплтона кроется злой умысел.
– Ну и сукин же сын. Он в этих походах – как рыба в воде. Он шесть лет по болотам бегал, упражнялся, пока нормальные люди, вроде нас с тобой, сидели дома и жили в свое удовольствие. Он да Билли Лоуренс. Два сапога пара. Где уж штатским тягаться с ними. Господи! А Хоббс? Ты только посмотри на этого радиста, на Хоббса. Да он через две минуты ноги протянет…
Он вдруг встал, потянулся и голосом, сдавленным от зевка, сказал:
– А-а-а, ну их на… пойду покемарю, что ли.