Она посмотрела на него внимательно, просто для того, чтобы удостовериться, что он действительно тот самый лейтенант, который стоял рядом с ней холодной, осенней ночью у старой смоленской дороги. Тот самый, у кого можно научиться быть уверенной и смелой. Она вдруг позавидовала его разведчикам и вообще тем, кто близко общается с ним.
— Вы слышите? — неожиданно спросил он.
Они удивленно переглянулись: невдалеке раздались странные стонущие звуки, словно на гигантских струнах играл ветер. То был старый, знакомый с детства мотив. На некоем неведомом инструменте кто-то играл знаменитую песню о Стеньке Разине. Звуки неслись из кирхи. Лубенцов с Таней направились туда, вскоре очутились перед широкими ступенями и вошли. Лунный свет лился из узких сводчатых оконниц. В сиянии этого света на высокой балюстраде сидел какой-то сержант и играл на органе. Внизу стояла группа слушателей-бойцов.
Внезапно игра прекратилась, и сержант, встав с места, певучим голосом спросил:
— Товарищ майор, разрешите продолжать?
Лубенцов, зачарованный, сначала не понял, что обращаются к нему. А поняв, ничего не сказал, махнул рукой и вместе со своей спутницей вышел из кирхи.
На улице было холодно, ветрено и торжественно.
Они медленно шли обратно к дому. Лубенцов вдруг спросил:
— А ваш муж… на каком фронте?
— Он погиб, — сказала она. — В сорок втором году, — и сухо добавила: — На Сталинградском фронте.
Эта внезапная сухость в голосе означала: «Прошу меня не жалеть, и не говорить лишних слов, и не притворяться, что вас интересует мой муж».
Она небрежно сказала:
— Вот такие дела.
Но тут она взглянула на Лубенцова и, увидев его растерянное, смущенное лицо, не выдержала. Напрасно она с силой закусила нижнюю губу было уже слишком поздно: из ее глаз полились слезы, и она отвернулась, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться навзрыд.
Ранним утром в деревне появилась колонна грузовых машин. Один из грузовиков внезапно остановился. Оттуда спрыгнул молоденький связист лейтенант Никольский. Он первым делом радостно сообщил Лубенцову:
— Знаете, товарищ гвардии майор, мы уже на германской территории!
— Знаю, — усмехнулся Лубенцов и повернулся к Тане. Надо было ехать, а расставаться не хотелось.
Из дому вышел только что проснувшийся рыжеусый сибиряк. Заметив, что майор собирается уезжать, он сказал:
— Счастливого пути, товарищ гвардии майор. Встретимся, однако, в Берлине.
— Похоже на то, — засмеялся Лубенцов и крепко пожал протянутую ему большую солдатскую руку. С такой же энергией пожал он и тонкие пальчики Тани. Она сморщилась от боли и жалобно сказала:
— Разве так можно? Мне же этой рукой раненых оперировать…
Лубенцов вконец смутился, мысленно обругал себя за неловкость и сел в кабину рядом с шофером. Лейтенант вскочил в кузов — и машина тронулась.
«Ну и медведь же я, — с досадой думал Лубенцов. — Ни слова не сказал на прощанье, привета остальным попутчикам не передал… И что она подумает обо мне!»
Он вздохнул. Шофер покосился на него и понимающе улыбнулся: «Ох, эти разведчики! Всюду поспевают!» Лубенцова в дивизии знали все, о хитроумии и храбрости разведчика ходили легенды. Понятно, что шофер так же, как и лейтенант Никольский, решил, что гвардии майор неспроста прогуливался ранним утром с этой красивой сероглазой врачихой.
Машина тем временем выехала на большую дорогу и, включившись в бесконечную колонну других машин, пошла медленнее.
Разглядывая плывущую за окошком равнину, запорошенные снегом черепичные крыши, ровно высаженные небольшие рощи и бессознательно оценивая местность с тактической точки зрения, Лубенцов, однако, не переставал думать о Тане. Он вспомнил ее слезы и ее последующий взволнованный рассказ о гибели мужа и о смерти матери и, вспоминая все это, почувствовал, что улыбается мечтательной, нежной и, как он сразу решил, бессердечной улыбкой. «Выходит, — подумал он, — я радуюсь тому, что она осталась без мужа?! Никак не ожидал от себя этакой подлости!»
Он постарался принять серьезный вид.
Встреча с Таней, да еще в такой день, означающий скорый конец войны, показалась ему глубоко знаменательной.
Таня была «старой знакомой» — это обстоятельство играло для Лубенцова очень важную роль. Их отношения, таким образом, не должны были носить характера той нередкой на войне скоропалительной «дружбы» мужчины с женщиной, дружбы, которая претила ему и которой он избегал.
«Старая знакомая»! Эти слова были необычайно приятны Лубенцову, они освобождали его от чувства робости, испытываемого им в присутствии случайно встреченных женщин, слишком хорошо знающих, чего от них хотят.
В мыслях о Тане и о будущих встречах с нею прошло все время до прибытия в деревню, где расположился, вероятно на несколько часов, штаб дивизии.
Здесь Лубенцов сразу окунулся в отлично знакомую ему атмосферу хлопотливой, хотя и не очень торопливой деятельности, свойственной всем штабам, где бы они ни находились.
Дивизионные разведчики разместились в большом, густо побеленном доме на западной окраине деревни.
Дом был полон белых перин и стенных часов разных размеров, отличавшихся таким простуженным звоном, словно они просились под эти перины.
Над дверьми, над кроватями и в простенках висели напечатанные на картоне древнеготической вязью изречения в стихах — главным образом на тему о необходимости довольствоваться малым и о преимуществе тихого семейного счастья перед мирской суетой. Под стишками висели фотографии двух улыбающихся германских солдат — видимо, сыновей хозяина дома — на фоне улиц и площадей европейских столиц: Копенгагена, Гааги, Брюсселя и Парижа. Сыновья хозяина не довольствовались малым!
В армии всё узнается быстро: разведчики уже знали, что их начальник вернулся. Они пришли его встречать, и хотя были сдержанными людьми и чувства свои проявляли редко, но Лубенцов не мог не заметить, что они рады его возвращению.
Были тут старшина Воронин — легендарный разведчик, смуглый, маленький, юркий, с хитрым лисьим личиком; степенный, знающий себе цену старший сержант Митрохин; командир разведывательной роты, молоденький капитан Мещерский; ординарец Лубенцова — замкнутый и чудаковатый сержант Чибирев.
Вечно небритый, избегающий каждого лишнего движения, апатичный переводчик Оганесян сидел на одной из перин, но при виде Лубенцова проворно вскочил; гвардии майор оценил эту жертву и поторопился сказать «вольно», после чего переводчик с облегчением снова опустился на перину.
— Значит, вы в академию не едете? — застенчиво спросил Мещерский.
— Нет, уж после войны поеду, — сказал Лубенцов.
Начались расспросы: что говорят в штабе армии, что предпринимают немцы на других участках фронта?
Все были в приподнятом, праздничном настроении. Один из разведчиков сказал, восторженно размахивая руками:
— Видели, товарищ гвардии майор, что на дорогах делается? Какая силища! А народу-то, народу сколько! А пушек! Ну, катиться немцу кубарем, даром что на него вся Европа работала!
— Шли, шли и дошли, — удовлетворенно вздохнул старшина Воронин и неожиданно сказал: — Выходит, товарищ гвардии майор, пора приниматься за шило и молоток.
Представление о шиле и сапожном молотке никак не вязалось с обликом Воронина, кавалера пяти орденов, непревзойденного по храбрости разведчика. Лубенцов улыбнулся и впервые за войну взглянул на каждого бойца в свете его прошлой профессии.
Итак, «великий» Воронин был сапожником, Митрохин — литейщиком, Чибирев работал на Днепре бакенщиком, Оганесян, этот неопрятный, брюзгливый и добрый человек, — искусствовед, а капитан Мещерский еще никем не был — он перед самой войной кончил десятилетку.
И только Лубенцов до войны был тем, чем он остался по сей день: кадровым военным.
— Ну, друзья, — сказал он, скрывая за шуткой свое волнение, — пока вы еще не сапожники, а солдаты, расскажите, что нового в дивизии.
Но тут в дверях показалось постное лицо майора Антонюка, помощника Лубенцова. Он никогда не отличался веселым нравом, а теперь был особенно угрюм.
Ему трудно было скрыть свое разочарование. Он надеялся, что отъезд начальника на учебу повлечет за собой повышение по службе его, Антонюка.
Майор Антонюк знал назубок уставы и наставления, в армии был давно, имел отличную выправку, раньше был кавалеристом и немало гордился этим. Он кончил специальные курсы по разведке и считал себя большим знатоком разведывательной службы.
К Лубенцову у него было сложное отношение. Конечно, он не скрывал от себя качеств гвардии майора. Однако он склонен был считать недостатками Лубенцова то, что другими признавалось за достоинства. Он, например, осуждал манеру Лубенцова обращаться с разведчиками запросто и по-товарищески. Далее, он считал, что Лубенцов совершенно напрасно учится у Оганесяна немецкому языку: не к лицу начальнику обучаться чему бы то ни было у подчиненного, словно школяру какому-нибудь. Вообще он считал, что в Лубенцове много «гражданского», а «гражданское» для Антонюка было синонимом неполноценного. Например, к капитану Мещерскому он стал относиться попросту с презрением, узнав, что тот втихомолку пописывает стихи.