Несмотря на приказы Берлина об особом характере войны на Востоке, невзирая на дублирующие циркуляры и устные попреки Ставки, командиры воинских подразделений отказывались принимать участие в расстрелах даже по приговорам военно-полевого суда, соглашаясь лишь на оцепление места возможных экзекуций. Что и сделали в это утро, прислав дюжину автоматчиков, которая полукольцом охватила и могилу, и смертников, и расстрельщиков, а те — все из сил самообороны, сброд, ненавидевший коммунистов и, наверное, в чуть меньшей мере — немцев. В незанятые акциями дни они торчали в казарме, а по вечерам расходились по домам без оружия: выдавалось им оно только по особому указанию и даже на расстрелы выделялось не более обоймы патронов на одну винтовку. Кроме немцев с автоматами присутствовал врач для констатации смерти приговоренных и судейский чин, этот времени зря не терял: сбросил китель и делал глубокие приседания, с вымахом рук в стороны, наслаждаясь свежим воздухом, солнцем и безоблачным апрельским небом. Тут-то и произошло непредвиденное.
Прочесывая кусты, автоматчики наткнулись на бабу с ребенком и пригнали ее к самооборонщикам, свято выполняя приказ: никто не должен быть свидетелем казни. Само собой напрашивалось: бабу с ребенком — расстрелять вместе со всеми приговоренными, и старший из самооборонщиков, рослый детина в кителе без погон и петлиц, толкнул бабу к яме, но вдруг запротивился погрязший в циркулярах и наставлениях законник из военно-полевого суда. Не прерывая лечебно-оздоровительных упражнений, он заявил, что бабы с ребенком в списке нет и пусть ее расстреливают где угодно, но не здесь! В могиле должно лежать восемнадцать трупов, а не двадцать, тем более что личности бабы и ребенка не установлены.
«Семнадцать!» — громко поправил чинушу майор Скарута, на что тот замер в позе гусака перед взлетом, затем медленно осел, чтобы выпрямиться и отчеканить: «Восемнадцать!» И гневно добавил: согласно приказу (последовал номер) на акциях с детьми и женщинами присутствие солдат Вооруженных сил Германии — нежелательно, и посему бабу с ребенком надо отвезти подальше, пусть самооборонщики сами решат, что делать, то есть когда и где расстреливать.
Все переговоры с канцелярским дурнем понимались, конечно, агентом, скрывавшим знание немецкого языка, и были им, без сомнения, осмыслены. До него дошло, что камеры ему не видать и трехмесячная как минимум отсрочка смерти в Плетцензее ему не светит; что даже если Скарута и не обманывает его, то теперь им обоим не выпутаться из сетей военно-полевой бюрократии. Так это или не так, но агент принял решение — повернулся и прямиком пошел к собственной могиле, погружая ноги в желтую глину. Тут же раздались сухие бестолковые выстрелы. «Проклятая немчура!» — злобно выругался Скарута. Старший из самооборонщиков обошел вместе с врачом яму, добивая из винтовки тех, кого считал недоумершими. На убитых полетела желтая глина, а потом и земля. Скарута тут же уехал, кипя злостью уже на себя: сообразил, что поступать надо было по-русски, то есть сговориться с судьей и госбезопасностью, кое-кому позвонить, кое-кого подпоить, кое-какой информацией поделиться… Взятку дать, едрена мать! Поскольку «немчура» так и не освоила большевистский, попирающий все законы принцип революционной целесообразности.
И Скарутой было решено: оживить четвертую явку, ведь она когда-нибудь понадобится русским.
Несолоно хлебавши покинул он Минск, заручившись одобрением начальства.
А она, четвертая явка (до которой агент не дошел), в деревеньке Фурчаны на границе с генерал-губернаторством; почти рядом с явкой — город, взятый в первый же день войны без боя, место отдыха фронтовиков, получавших краткие отпуска; госпитали, ни одного русского самолета в небе, партизанские квартиры выявлены, бандиты загнаны в леса и болота.
К шлагбаумной окраски столбу перед Фурчанами прибита дощечка с грозным указанием: «Vorlдufiger Treuhandbetrieb der deutschen Wehrmacht», из чего Скарута понял, что когда-то коллективизированное большевиками хозяйство продолжает таковым оставаться, но уже под опекою Вооруженных сил Германии; черно-белый столб означал еще и воинское подразделение в колхозе, что настораживало: в таком-то месте — и воссоздавать явку? Еще большее опасение вызывал комендант, пожилой капитан, красочно расписавший Скаруте свои подвиги на военно-трудовом фронте. В колхозе — шестьдесят дворов, треть хат заколочена, семьдесят семь баб, детишки, девять мужиков своих, остальные пришлые, одиннадцать лошадей, состоящих, как и все мужчины, на учете, двенадцать коров (сельхозналог — 800 литров в год на каждую), один трактор. Поначалу колхоз разогнали, разделив его имущество на паи и раздав их сельчанам будто в собственность. Но затем кто-то собственность свою кому-то продал, капитан возмутился, пригрозил, мужики и бабы вновь сколотились в колхоз, дела поначалу шли плохо, к лошадям и коровам относятся колхозники по-варварски, вызванный ветеринар проверил скот, пришел в ужас, прибыла экзекуционная команда и высекла конюха. А вообще-то, уверял за рюмкой самогона комендант, народ здесь неплохой, послушный, богобоязненный, как ни странно, в каждой избе — иконы, а одна старуха даже связала ему шерстяные носки.
Скарута едва не расхохотался, чуть не выругался матом. Дурачок немец проповедует братание со славянами, сожительство с ними, то есть то, что встревоженное германское командование называло фратернизацией Вооруженных сил и местного населения. Да просунь руку поглубже за икону — и нащупаешь там осколочную гранату Ф1! А подаренные тебе, немчик, носки все равно достанутся старухе. Колом тюкнет по кумполу, сапоги снимет, подарочек стянет! Славянской души не знаете, господин капитан Матцки!
Нужного же человека он в деревне не нашел. Ничуть не обескураженный, Скарута представился полковнику Ламле, коменданту города и гарнизона, и получил квартиру из резерва для особо важных гостей. Дом фасадом выходил на центральную площадь и хорошо охранялся. Скарута ходил в полевой форме, ничем не отличаясь от офицеров, которые по вечерам заполняли питейные заведения, деловитым шагом с портфелями и сумками пересекали площадь, шумели в коридорах государственных учреждений, пробивая заявки на дополнительную поставку обмундирования, медикаментов и всего того, чего никогда не бывало в избытке. Но китель вскоре стал обузой, Скарута переоделся в штатское, цивильное, чтоб толкаться, не вызывая подозрений, на рынке, на вокзале, возле биржи труда, которая, кажется, могла служить идеальным почтовым ящиком. Весь пятидесятиметровый забор у биржи с обеих сторон обклеен стонами, криками о помощи и зовами вечной любви и дружбы. «Кто знает о Михасе Бобрище из Луцка, пусть что напишет…» «Дорогой мой! По-прежнему твоя и жду там, где мы расстались. Фруза». «Мать! Не ищи меня на красной бумаге. Ваня». (В генерал-губернаторстве списки расстрелянных печатались на красной бумаге.) Забор и посмеивался, меняя отрез на обрез; со скидкой продавалась веревка для ухода в мир иной.
Существовал и срок давности, по которому аннулировались некоторые отвисевшие свой срок объявления, но их срывали или заклеивали другим посланием так, чтоб хоть пара слов сохранялась — как прядь волос, по которой мать найдет дитя. (Всю левобережную часть города изучил Виктор Скарута, лишь с Берестянами, промышленным пригородом, не захотел знакомиться: опасной, противной советской жизнью несло от кирпичных и деревянных домов!..) Забор взывал безмолвно, зато рынок гудел сотнями голосов. Продавали и покупали все, что можно унести, съесть или выпить. Раненые убегали из госпиталей в халатах, патрулей не боялись, группками бродили трипперитики, коих всегда полно в тылу и которые едким базарным самогоном продлевали лечение: да кому хочется вместе с последним, шестнадцатым, порошком сульфидина получить направление на фронт?.. Городские и гарнизонные власти будто забыли о том, что большевики могут вдребезги разнести армейскую группировку западнее Смоленска и вонзиться танковыми клиньями в Белоруссию. Зато помнили, как совсем недавно Вислени наставлял окружных начальников: «Мы не можем позволить отпускникам бесчинствовать в Германии, чистой, строгой и высокоморальной. Русские бешено сопротивляются, окопный быт развращает солдат и офицеров, они должны снять с себя нервное напряжение здесь, в Остлянде. Поэтому — алкоголь и женщины, никем и ничем не ограниченная продажа напитков и проституция в законопослушных рамках, и чем большая часть населения будет вовлечена в обеспечение кратковременного отдыха наших воинов, тем меньше взрывов и поджогов…»
Многие, многие начинали понимать уже, что если и можно одолеть русских, то не иначе как с помощью русских же. Не раз видел Скарута грузовики с людьми в замызганной и обветшалой красноармейской форме. Не удивлялся, слыша русские говоры мужчин в немецких кителях без погон, да и знал уже, что в германских вооруженных силах добровольно или подневольно обретается почти миллион тех, кого недавно держали в лагерях для военнопленных.