Минуту спустя она что-то вспомнила:
— А как там, в Павяке — многих пустили в расход?
— Расстреляли, Ганочка, несколько наших подруг. Там убивают ежедневно, ты же знаешь.
— Да, знаю. Вот хотя бы поэтому здесь лучше. Все же есть чем дышать. Говорю вам, в поле, когда выйдешь за проволоку, прекрасно. Мы собираем крапиву на суп; жжет руки, но к этому-то можно привыкнуть. Здесь хоть не расстреливают, а бьют наши же, бьют заключенные, не надо поддаваться, меня еще ни одна не ударила, пусть попробуют…
Зося внимательно слушала. Я видела, что она старается усвоить эту лагерную мудрость.
— Конечно, не надо позволять. Меня сегодня избила эсэсовка, не хватало еще, чтобы от заключенных терпеть…
— Когда нас впустят в барак? — спросила я. — Когда разрешат лечь? Мы так устали.
— Надо набраться терпения. Здесь целый день на «визе», это вроде луга, можно сидеть, если сухо. Только после вечернего апеля впустят в барак. Постарайтесь найти себе место около нашей «кои».
— А что это?
— Это нары, на которых спят. Конечно, на них не слишком удобно. Но что же делать, солдаты ведь спят в окопах, да еще пули свистят над ними. Надо всегда помнить, что может быть еще хуже. Здесь эта истина помогает.
— Да, в этом я уже убедилась. Сколько женщин в таком бараке?
— Пока что больше восьмисот. Когда наберется тысяча, карантинный блок считается заполненным. Еженедельно делают противотифозные прививки. Собственно говоря, в карантине только этим дело и ограничивается. На временные работы внутри лагеря хватают из блока или с этого луга. По окончании карантина переводят за ворота, в лагерь Б, а там уже работают постоянно, идут за проволоку… в поле, на аусен, то есть за пределы лагеря.
— А что за работа в поле?
— Роют рвы, обрабатывают землю, сажают свеклу, — все здесь вокруг принадлежит лагерю. Ведь лагерь — «самоокупаемое хозяйство». Делается очень много бессмысленной работы, только чтобы мучить, но что поделаешь, мы ведь в лагере, не на курорте… Ну, привет, девушки, до вечернего апеля.
Нас погнали за барак, на луг. Почему это назвали лугом, трудно было понять. Может быть, когда-то это и был луг. Теперь здесь группами стояли или сидели — кому как нравилось — заключенные из карантина — цуганги в полосатых халатах. Мы с Зосей бродили по лугу. До нас долетали обрывки разговоров — везде одно и то же.
— Откуда ты? Когда приехала? Можно здесь как-нибудь жить? Что за блоковая у тебя? Очень бьет? Работать ходишь?..
Мы встретили наших, из Павяка: Нату, Марысю, Стефу, Янку.
— Как странно, — говорила Янка, — после одиночки в Павяке здесь я чувствую себя хорошо. Есть с кем поговорить.
Ната, тоже сидевшая в одиночке, согласилась с ней: и она чувствовала себя здесь лучше. Меня это не удивило. В Павяке Нату изо дня в день водили на допрос в гестапо и приносили избитую, без сознания. Каждое утро я, приложив ухо к глазку, слышала, как ее вызывали. В других камерах тоже прислушивались и уже знали — Нату опять взяли. Вернется ли она? В каком состоянии? И она возвращалась — в синяках, с опухшим лицом, но всегда улыбалась мягкой, лучезарной улыбкой. И неизменно повторяла: «Все хорошо». Одну эту фразу. Что, собственно говоря, было хорошо — мы не могли понять, но, когда она это говорила, мы верили ей. И теперь она сказала с той же улыбкой:
— Все хорошо.
Янка в Павяке стеклом перерезала себе вены. Потеряла много крови. Когда утром открыли дверь одиночки, ее нашли полуживой, отправили в больницу. Затем ее отправили в Освенцим. Как она радовалась, что следствие кончилось, что мужа ее, который скрывался, не нашли, что ее маленькая дочка в надежном месте.
— Не знаю, почему я тогда это сделала, — говорила она. — Поверь мне, Кристя, это было слабостью. В другой раз я так глупо не поступлю. Подумать только, ведь я могу еще вернуться к своей маленькой… к своему мужу.
— Мы наверняка вытерпим, — утешала Алинка, «невеста», героиня свадьбы, имевшей такой печальный конец. В костеле св. Креста арестовали даже всех приглашенных на венчание, и Алинка, прямо из костела, с цветами, попала в Павяк. Она говорила мало, но каждое ее слово имело вес. На нее всегда было приятно смотреть.
— Ну, если Алинка утверждает, что мы вытерпим, в таком случае больше не буду реветь (Стефа не переставая плакала).
— Стефа, перестань, — просили мы все. — Видишь, мы держимся, не надо падать духом, постараемся научиться жить лагерной жизнью. Так надо — там должны справиться без нас, а наш долг — выжить.
— Это верно, но не могу я, поверьте, не могу. Ну потерпите, я возьму себя в руки.
Марыся, подруга Стефы, тоже увезенная в числе гостей со свадьбы, гладила её по голове и успокаивала как ребенка.
— Ну, стыдись, такая большая, у тебя уже и сын большой, а ревешь, ну, тише, тише…
Сильно грело солнце, грубый халат раздражал кожу. Мы еще не научились так долго сидеть на земле и все время беспокойно ерзали на месте.
Зося вздохнула:
— Когда наконец будет этот апель, когда мы ляжем?..
— Терпение, — усмехнулась Ната, — нас позовут.
Мы осматриваемся вокруг. Тут, на лугу, слышатся все языки: греческий, французский, немецкий, польский.
К нам подошла молодая девушка.
— Вам, может, нужен платок на голову?
— А что за него хочешь?
— Одну порцию хлеба.
Зося оживилась:,
— Можно купить.
— Если у тебя хватит воли не съесть хлеб на ужин, а когда получишь посылку, ты сможешь много вещей купить здесь, на лугу. Мы, еврейки, не получаем посылок: нам нельзя, да и не от кого, у нас всех замучили, удушили газом. И все-таки мы хотим жить. Удивляетесь, правда?
— Нет, чему тут удивляться, ты ведь молодая. Но здесь, видно, притупляется и желание жить, а покончить с собой тоже, наверно, нет сил… просто ждешь смерти.
— Все это так, но мучаешься от этого не меньше. Вам легче, у вас есть надежда, вы ждете посылок, писем, а мы чего? Мы ждем «селекции», отбора, а потом… знаем, что в конце концов все мы должны погибнуть. И все же стараемся отдалить от себя смерть, хотя это значит продлить мучения.
— Как тебя зовут?
— Марыля.
— Откуда ты?
— Из Бендина. Вижу, что вы свежие, цуганги, посылок еще не получаете. Когда у вас будет больше хлеба, вы всегда найдете меня на лугу.
Ушла… Мне вспомнилась Ганка, ее оптимизм: «Помни, что тебе еще не хуже всех». Сейчас мне уже казалось, что даже лучше.
Вокруг происходили торговые сделки. На хлеб, на лук, на головку чесноку обменивали какие-то тряпки, рубашки, штаны, а у одной оказался даже свитер. Это был самый дорогой товар, он стоил две порции хлеба.
— А сколько дней я должна не есть, чтобы купить свитер? — соображала Зося.
— Глупости, август и сентябрь мы выдержим без свитера, гораздо нужнее платок на голову, да и чем мы будем вытираться, когда разрешат мыться?
Но Зося уже что-то соображала. Она позвала одну из торгующих:
— Послушай, откуда вы берете эти вещи?
— По-всякому бывает. У меня свитер, потому что я работаю на санобработке вещей, я украла один — не заметили.
— Я тоже украду, — решила Зося, не моргнув глазом. — Я вижу, тут многое зависит от ловкости. Ну, в крайнем случае получу еще раз по физиономии. Постараемся работать там, где можно украсть.
Я глядела на Зосю, изящную варшавянку, из так называемого хорошего общества, вот она сидит с обритой головой и мечтает о том, как украсть…
Вдруг мы услышали свисток и крик: «Zahlappel! Zahlappel!»[5] Кто-то орал:
— Блок двадцать первый, строиться!
Мы сорвались с места и побежали к блоку. Нас начали выстраивать. Больше всего я боялась Юзки. Я ведь тоже могла обмолвиться: «Извините», и тут же услыхала бы насчет «поганой интеллигенции». Я твердила себе, что надо говорить по-иному.
Первый апель в лагере оказался не страшным, мы стояли вместе — Зося, Ната, Янка, Стефа, рядом тоже были заключенные из Павяка. Я поймала себя на том, что уже немного привыкла к виду полосатых халатов и бритых голов. Труднее всего было привыкнуть к колодкам.
Во время вечернего апеля раздавали хлеб. Мы свою порцию уже получили в зауне. Надеялись, что забудут. Нет, не забыли.
Голод уже напоминал о себе, но придется терпеть до следующего дня.
Стояли мы, вероятно, около часа. Появилась рассвирепевшая блоковая. Одна из заключенных украла горшок, другая оторвала кусок одеяла.
— Еще раз поймаю кого-нибудь, и будете все стоять два часа на коленях, вы, подлые свиньи! Буду я из-за вас головой рисковать, что ли? Не дождетесь! Разомкнись! Молчать! Внимание!
Нас уже пересчитывали. Какая-то «ауфзеерка»[6], миловидная блондинка лет двадцати, медленно проходила вдоль первой шеренги пятерок. Она показалась нам самой приветливой их всех, кто имел право кричать на нас.