— Пойми ты, случайно мои ребята туда заглянули, случайно!
— Без твоего ведома будто? — вставил шпильку Каргин.
— Но ведь сведения-то не проверены? Одна бабка сказала — вот и весь источник информации! — продолжал Юрка, будто и не услышав ехидного вопроса. — Поэтому и не докладывал. Да и вообще, не с каждой же мелочью к начальству лезть, надо что-то и на себя брать?
— Беда, которая в семье бойца случилась, вовсе не мелочь, — отпарировал Каргин, нахмурившись. — Или еще что-то про запас держишь?
— В окрестных деревнях поговаривают, что фашисты на нас большую облаву готовят. Как ее? — Юрка взглянул на Серегу.
— Гроссфандунг, — немедленно подсказал тот.
— Точно, ее самую, — кивнул Юрка. — Чтобы об этом доложить, к тебе и шел, а ты…
— Хоть сейчас-то не ври, — поморщился Каргин и надолго замолчал. Сидел, курил и думал, думал. Наконец пришел к выводу, что слух о большой облаве — «утка» и рассчитан только на то, что, испугавшись, партизаны хоть на какое-то время прекратят свои активные действия, затаятся в лесах и болотах. А разве не это и нужно фашистам сейчас, когда каждая их дивизия позарез фронту требуется?
Да и не принято теперь оповещать врага о своем намерении, это раньше — при князьях разных — прежде чем войну начать, через гонца оповещали, дескать, «иду на вы». Теперь же все норовят неожиданно главный удар нанести. Чтобы с первого боя инициативой владеть.
Но мыслей своих Каргин вслух не высказал, он только молвил, вставая и рукой обивая со штанов соринки:
— Что ж, известим начальство и об этом.
Сказал и ушел, ни разу не оглянувшись. Тогда Юрка спросил о том, что волновало его все это время:
— Слышь, Серега, неужто я его?.. Как он говорит?
— Я к вашему разговору не прислушивался, — покривил душой тот.
2
Грозовая туча о своем приближении известила порывами холодного и влажного ветра, от которого зябко вздрагивали березы и тревожно шелестели листвой. Потом прогрохотал такой удар грома, что Григорию показалось, будто содрогнулась вся земля.
Громовые раскаты следовали один за другим, туча, искромсанная ослепительно белыми молниями, уже закрывала все небо, а дождя не было. Лишь несколько тяжелых капель уронила эта туча на Григория и его товарищей. Зато Петро, который появился минут через двадцать после того, как туча уползла дальше, был мокрым до нитки; вода, казалось, стекала с него ручьями.
— Вот прополоскало так прополоскало! — восторженно заявил он, отбиваясь от деда Потапа, который настойчиво пытался набросить на него свой кожух.
— Не выламывайся! — попытался прикрикнуть Григорий, но радость встречи была так велика, что это прозвучало не грозно, а ворчливо-ласково.
— Так тепло же! — отпарировал Петро. Он только сейчас заметил новеньких, робкой кучкой стоявших в сторонке, и немедленно восторженно выпалил: — Вот это да! Они сами до нас пришли или как?
Григория так и подмывало рассказать Петру о нападении на обоз, особенно же о том, что он, Григорий, плавать научился — два раза тонул, но научился! — однако он подавил это желание, нахмурился и не спросил — потребовал:
— Доложи как положено.
Петро, давясь хлебом, кусок которого ему подсунул дед Потап, и перескакивая с одного на другое, поведал обо всем, что видел и узнал. Особенно красочно и трагически — о покушении на жизнь Василия Ивановича, о встречах с ним и Витькой-полицаем, со всеми, кто убежал в лес из Слепышей.
Его не перебивали, не задавали вопросов. И долго молчали, когда он закончил свой рассказ. Лишь потом, когда общее молчание стало невыносимым, Григорий вдруг спросил, нахмурившись еще больше:
— Постой, постой… Как я понял, Василий Иванович вам наказал сперва со мной связаться и лишь после моего на то приказа к Витьке идти?
— Или не знаешь, кто с ним в лес ушел? И где обосновались они? Приглядись фрицы — из Степанкова их костры разглядеть могли! — не оправдывался, а нападал Петро.
Тоже верно: одни бабы да детвора с Витькой в лес ушли…
— Где они сейчас? За тобой следом плетутся?
— Не, мы их километрах в пяти отсюда лагерем поставили, — швыркнул носом Петро.
— И за то спасибо, — вздохнул Григорий, который почему-то лишь сейчас понял, что с сего часа забот у него станет и того больше. — С продовольствием у них как? Поди, пообглодали всю кору с деревьев?
Сказал это и сразу понял, что нельзя было так говорить, что насмешка прозвучала в его словах, поэтому сразу же и приказал не давая никому слова вставить:
— Короче говоря, дед Потап, запрягай любую кобылу и грузи на подводу хотя бы два мешка картошки и прочее, чем их быстренько подкормить можно.
По одобрительному взгляду товарища Артура, по тому, как проворно запрягли лошадь и загрузили подводу, понял, что умело исправил свою ошибку.
Всю дорогу Григорий думал о том, какой будет его встреча с Виктором и с теми прочими, за чью жизнь теперь в ответе он, Григорий. И перед Василием Ивановичем, и перед своей совестью в ответе. Но особенно настойчиво уговаривал, убеждал себя в том, что он просто обязан ничем не выдать себя, когда увидит тех, кто стрелял по Василию Ивановичу.
Ведь понимал, что как по врагу стреляли они по нему, а все равно не мог простить!
Но все опасения и сомнения пропали, как только оказался в кругу женщин, утиравших слезы радости, как только увидел, с какой жадностью детвора пялилась на мешки, лежавшие на подводе. Самое же волнующее, тронувшее до слез, — ни один из малышей не заканючил, ни один голоса не подал.
Когда улеглось волнение, порожденное встречей, и женщины занялись приготовлением немудреного обеда, Григорий и сказал Виктору, сидевшему рядом:
— Есть в этих краях такая деревня, Мытницей называется. Там фашисты мельницу-ветряк восстановили.
Виктор понял недосказанное и ответил, не скрывая злости:
— Если тебя мое мнение интересует, то я готов. На мельницу или на что другое налет сделать. — Помолчал и добавил: — Бить их, уничтожать надо! Чтобы…
Не нашел слов, которые смогли бы передать его чувства, и замолчал. Григорий протянул ему кисет. И он дрожащими пальцами свернул толстенную самокрутку.
3
Около трех недель сравнительно спокойно просидел дома Василий Иванович, прикрываясь ранением. И чем дальше отодвигалось то утро, когда пули куснули его, тем реже кто-нибудь заглядывал к нему, чтобы справиться о здоровье. Причина была ясна: господин комендант лично не соизволил и разу навестить его. Вот многие и сделали вывод, что не так уж и значим Опанас Шапочник, если самое высокое местное начальство врача к нему направило, а само и не попыталось найти дорогу к его дому. Один Генка почти дневал и ночевал у него: продуктами обеспечивал и многое по хозяйству за это время собственноручно сделал.
Василий Иванович только удивлялся неожиданному усердию своего телохранителя. Удивлялся, даже недоумевал, откуда взялась у Генки эта хозяйственная жилка, если он, как было известно Василию Ивановичу, никогда даже комнаты своей не имел. А вот Нюська нисколечко не удивлялась, она точно знала, что заставляло Генку усердствовать, знала, но помалкивала. Она и раньше, как только вошла в дом Василия Ивановича, не раз ловила на себе ощупывающие взгляды Генки, но вида не подавала, что разгадала его поганое желание. Потом, когда она была не в себе от обрушившегося на нее несчастья, Генка без промедления окружил ее вниманием и сочувствием: знал, подлец, что баба, если в ее душе смятение полное, беда податлива, беда отзывчива даже на доброе слово, вовремя сказанное. За многозначительными взглядами, как и ждала Нюська, последовали будто бы нечаянные встречи в сенцах, на кухне или еще где, куда ее толкали хлопоты по дому. Генка неизменно старался ей помочь, а она, прикидываясь глуповатой, будто бы и не подозревала за этим ничего тайного, пока еще открыто не высказанного. Однако настал и такой час, когда, перехватив ее в сенцах, Генка дал волю рукам. Вот тут она и поперла на него грудью, так поперла, что он попятился, и до тех пор пятился, пока не влип спиной в стену. И сказала, не повысив голоса:
— Еще хоть раз сунешься ко мне с ухаживаниями, кобелина паршивый, сама не знаю, что с тобой сделаю!
После этого предупреждения Генка стал и вовсе шелковым, теперь на Нюську он смотрел только преданными глазами, спрятав блудливость. И вообще теперь они держались так, словно начисто забыли о недавней стычке, так умело маскировали взаимную ненависть, что Василий Иванович ничего не заподозрил. И если у Нюськи эту ненависть породило то, что кто-то попытался грязными лапами замарать счастье, которое наконец-то пришло к ней, то Генка всей своей короткой жизнью только к этому чувству и был подготовлен.
Генке было лет пять или шесть, когда он точно узнал, что его отец вор, а единственное занятие матери — продажа краденого. Не с ужасом или омерзением, а с гордостью воспринял это свое открытие: из подслушанных разговоров отца с дружками ему было уже известно, что воры — люди смелые, рисковые, что они для того и предназначены, чтобы уму-разуму учить лопоухих фраеров, что никого и ничего они не боялись, что вся их жизнь — яркий праздник.