— Non, camarade[4] Герберт, — ласково сказал он. — Ошибка, но не скажи про вина.
Бохов взглянул на француза.
— Из ошибки вырастает вина, — сумрачно заметил он.
Кодичка вдруг прорвало.
— К черту Гефеля, — сердито воскликнул он, — к черту этого ребенка!
Прибула вскочил.
— Гефель и товарищ из Польши вместе в карцере, — жарким шепотом заговорил он, — а ты кричать к черту? Немец и поляк защищать малое польское дитя, и ты говоришь к черту! Ступай сам к черту!
Его побелевшие губы дрожали. В нем вспыхнул гнев. Ван Дален схватил Прибулу за руку. Молодой поляк отбросил руку голландца, в глазах загорелись враждебные искры.
И тут произошло нечто удивительное: Богорский начал смеяться. Он смеялся тихо, и плечи его вздрагивали. Этот смех так резко противоречил общему напряжению и возбуждению, что все с испугом уставились на русского. А он протянул к ним руки и с горькой шутливостью воскликнул:
— Какие мы, однако, веселые люди!
Он хотел сказать — смешные люди, но не нашел нужного немецкого слова.
И вдруг он весь преобразился. Лицо нахмурилось, глаза сверкнули. Подняв обе руки над головой и сжав кулаки, он затем резко опустил их.
— Нет, мы не веселые люди, а коммунисты! — Он произнес по-русски грубое ругательство и на своем родном языке обрушился на участников собрания. То, что он заговорил по-русски, поразило его самого, ведь никто его не мог понять, и он, оборвав себя на полуслове, тотчас продолжал на ломаном немецком языке. — Ошибки, вина, брань по адресу ребенка и товарищей! Так ли коммунисты обсуждают опасное положение? Должны ли обстоятельства иметь власть над нами? Не более ли достойно коммуниста самому стать хозяином положения? — Он замолчал. Его гнев рассеялся. Он продолжал уже спокойнее: — Допустим, где-то в лагере спрятан маленький ребенок, который вызвал всю эту сумятицу…
Тут Прибула пожелал знать, где, собственно, находится ребенок. Богорский успокоительно поднял руку.
— Он находится в шестьдесят первом бараке Малого лагеря. Не беспокойтесь, — поспешно добавил он, — ребенок устроен хорошо… — Он огляделся вокруг. — И, в сущности, не наше ли это общее дитя, раз из-за него двум товарищам пришлось сесть в карцер? Не должен ли ИЛК взять его под свою защиту? — И вдруг Богорский улыбнулся. — А сейчас самое важное — добыть ребенку приличную еду. — При этом он, сощурив глаз, взглянул на Риомана. Повар-француз сразу понял его и, рассмеявшись, закивал головой. Богорский тоже засмеялся в ответ. — Хорошо! — сказал он по-русски, — Мальчик это или девочка?
Бохов, к которому был обращен вопрос, угрюмо ответил:
— Не знаю.
Богорский подбоченился и, изобразив удивление, воскликнул:
— У нас ребенок, а мы даже не знаем, мальчишка это или девчонка!
Эта фраза рассмешила всех, понуренные головы поднялись. У Богорского стало легче на сердце. Товарищи явно ожили и принялись обсуждать, нельзя ли помочь Гефелю и Кропинскому.
Всплывали отчаянно смелые планы — от насильственного освобождения до восстания, но их пришлось отбросить. В конце концов все пришли к выводу, что вырвать товарищей из когтей Мандрила невозможно. Бохов сразу смекнул, что странное выступление Богорского было лишь средством преодолеть ту подавленность, жертвой которой стал ведь и сам Бохов. Его мрачное состояние духа тут же исчезло, тем более что ему сейчас же пришлось отговаривать товарищей от легкомысленных планов. Он объяснил им, что есть только одна возможность спасти арестованных, и при том маловероятная, и изложил принятое им вместе с Кремером решение использовать Цвейлинга.
— Вы скажете — акт отчаяния? Но разве есть иной путь?
И члены ИЛКа одобрили эту попытку, однако ими вновь и вновь овладевали опасения. Что делать, если Гефель не устоит? Богорский решительно пресек бесплодные вопросы.
— Ничего не надо делать, ровно ничего! — резко повторял он. — Но, может, у кого-нибудь есть желание отправиться с эшелоном?
Если вместо ответа на вопрос Бохова товарищи смущенно молчали, то теперь они возмутились. Никто не хотел покидать лагерь, все хотели остаться.
— Хорошо, — кивнул Богорский.
Он и сам не верил в серьезность предложения Бохова, догадываясь, что тот сделал его лишь потому, что сознавал свою вину. Но упадок духа был преодолен. И хотя собрание не дало иного результата, оно все же принесло большую пользу. Прежде всего нужно было убить страх, это был самый опасный враг.
— Мне тоже бывает страшно, товарищи, — промолвил Богорский, — но мы не должны терять веру. До сих пор Гефель выдерживал все пытки! Кто дал нам право в нем сомневаться? Разве тем самым мы не сомневаемся в самих себе? Опасность не столько в Гефеле и польском товарище, сколько в фашистах. От Кюстрина и Данцига до Бреславля Красная Армия все дальше и дальше гонит фашистов в Германию. Второй фронт продвинулся уже до Франкфурта. — Богорский развел руки, будто собирая что-то в широком пространстве, и затем свел кулаки. — Вот, товарищи, как это выглядит, — сказал он со сдержанной силой. — Чем ближе видят фашисты свой конец, тем больше они звереют — и Гитлер, и наши, вроде Швааля с Клуттигом. Они хотят нас уничтожить, и мы это знаем. Поэтому в противовес им мы держим наготове нашу тайную силу. Пока мы остаемся сильны, как Гефель и Кропинский… Да, да! — воскликнул Богорский, воспламеняясь от собственного красноречия. — Они останутся сильны! Пока мы берем с них пример, фашисты не доберутся до нас, но будут чувствовать нашу силу. Пусть ищут, они ничего не найдут. Ни одного патрона и ни одного человека! — В его сжатых кулаках, лежавших, как два камня, на коленях, чувствовалась мощь. — Фашисты, — продолжал он более спокойно, — наголо обрили нам голову, отняли у нас лицо и имя. Они дали нам номера, сняли с нас одежду и нарядили в полосатое рядно. — Он дернул на себе полосатую куртку. — Мы для них трудолюбивые пчелки, строим им дома, разбиваем сады. Зум-зум-зум! Каждая пчелка — полосатая. Я по виду такой же, как ты, и ты такой, как я. — Он разжал и снова сжал кулаки. Хорошо, — как бы проверяя свою мысль, продолжал он. — Но ведь у каждой пчелы — жало. Зум-зум-зум! Пусть-ка Клуттиг попробует запустить руку в наш рой… Мы все одинаковы, как две капли воды. Как хорошо, что они отняли у нас лица и сделали нас полосатыми, как это хорошо! Вы понимаете, товарищи?
Богорский нежно погладил ненавистную куртку, откинулся назад и закрыл глаза. Бохов устыдился при виде такого уверенного спокойствия. Его сухая натура не умела делать твердое гибким и податливым. Образные слова Богорского излучали тайные чары. У товарищей стали другие лица, они светились в отблеске мерцающей свечи. На этот раз не было вынесено никакого решения, да этого и не нужно было. Каждый хранил его в себе. Но когда все уже собирались разойтись, Прибула предложил выделить одного из товарищей, который будет лично отвечать за безопасность ребенка.
— Не требуется, — коротко, как всегда, заявил Бохов, — я беру это на себя… А ты, — обратился он к Риоману, — если у тебя найдется, чем покормить малютку, перешли Кремеру, он позаботится о дальнейшем.
— Oui, oui![5] — закивал француз.
Они выходили из подвала поодиночке через определенные промежутки времени и смешивались с другими заключенными, которые бродили по темной дороге взад и вперед, пока не прозвучал свисток лагерного старосты.
* * *
Гортензия была готова к отъезду. Ей все было ясно, вплоть до вида транспорта. Цвейлинг не сумел обзавестись автомобилем, зато у Клуттига была своя машина. Уже давно Гортензия носилась с мыслью закрепить за собой бравого гауптштурмфюрера, тогда он не отказался бы прихватить с собой ее багаж. Вообще это был мужчина совсем другого сорта, чем ее растяпа-муженек. Иногда на так называемых «товарищеских вечерах» Клуттиг приглашал ее потанцевать. Женский инстинкт подсказывал Гортензии, что гауптштурмфюрер млеет, обнимая ее пышную фигуру, и она, танцуя, охотно льнула к нему. Большего между ними не было. Клуттиг жил один. Он уже несколько лет назад развелся с женой.
В отличие от многих, за ним не было известно никаких историй с женщинами. Это еще более повышало ему цену в глазах Гортензии. Ей от природы были чужды сильные страсти, она была флегматична и ленива в своих чувствах. Сыграло свою роль и разочарование в семейной жизни.
Однажды вечером (Цвейлинга еще не было дома) Гортензия стояла в спальне перед зеркалом и, скучая, разглядывала себя. Она боролась с искушением посетить Клуттига. Ведь все не так просто. Ей не следовало забывать, что между ним и ее мужем была значительная разница в ранге. Разница в ранге? Гортензия презрительно надула губы. Этому скоро будет конец. Пройдет немного времени, и Цвейлинг опять станет тем, чем был раньше, то есть ничем. А Клуттиг? Гортензия равнодушно вздернула плечи. Она знала, что до войны Клуттиг был хозяином плиссировочной мастерской. Во всяком случае, он мужчина! Забота о багаже перевесила все сомнения. И Гортензия, приняв решение навестить Клуттига, критически оглядела себя в зеркале.