— Жаль мне выписывать тебя, мой мальчик. По-хорошему, тебе надо бы оставаться здесь еще как минимум полтора месяца. Теперь придется справляться самому. Не знаю, будут ли там кормить тебя*досыта; но тебе нужно есть все, что угодно, при каждой возможности. Ты выстоишь в тех условиях только в том случае, если будешь наедаться, предпочтительно немного переедать.
Так говорил мне главный врач трускавецкого госпиталя. Он был хорошим врачом и руководил госпиталем по тому принципу, что пациенты должны оставаться гам, пока не поправятся, а когда они поправлялись, находил причины задержать их еще немного. Однако теперь ему пришел приказ от очень высокого начальства, что по крайней мере половина пациентов должна быть признана годными и отправлена в свои подразделения. Но по правилам, если признать человека годным раньше времени, врач мог угодить под трибунал — отсюда видно, как могут творить чудеса те, кто наверху. Свидетельство о пригодности, печать, трибунал — и на тебе! — больные здоровы и боеспособны. Что эти «годные» могут оказаться катастрофическим бременем в своих частях, вынуждая товарищей нянчиться с ними во время боя, никому из высокого начальства не приходило в голову.
Прощаясь, главный врач печально покачал головой.
Барбара расплакалась, когда я пришел и сообщил ей эту скверную новость. Я был до того зол и подавлен, что не испытывал желания утешать ее. Было бы притворством и глупостью утешать влюбленную женщину, которую любишь. Во всяком случае, в ту минуту я думал так. И ограничился тем, что утопил это все в неистовой чувственности. Дверь была не заперта, но думаю, нам обоим было бы наплевать, если б в нее вошел весь немецкий народ. Мы были в своем праве. Народ требовал — или по крайней мере позволял требовать своим именем — от нас так многого, что мы были вправе тоже требовать кое-чего взамен: и мы просили только этого, но в этом нам не должны были мешать, и это мы ни у кого не отняли. Я остался на койке Барбары, когда она поспешила в палату на дежурство, выкурил сигарету и спокойно обдумал свое положение.
Собственно говоря, обдумывать было нечего, если я не собирался дезертировать. Сделать это я не боялся; но не боялся и возвращения на фронт. Я уже не боялся ничего, только был одержим холодной, лютой ненавистью ко всему, что мы все ненавидели под общим наименованием: «эта гнусная война». Ничего больше не боясь, я вполне мог отправиться и изучать этот феномен с позиции спокойной, безучастной злобы, позволяющей наблюдать безошибочно.
Не успел я докурить, как вбежала Маргарет и с плачем бросилась на свою койку, не заметив меня. В руке у нее было письмо.
Значит, Хуго Штеге убит.
Я сказал это себе и не ощутил удивления. Читать это письмо мне было не нужно. Хуго мертв.
Я молча протянул Маргарет сигареты и спички. Она подскочила в испуге.
— О, ты здесь? Извини, не видела.
— Оставь, — сказал я. — Запри дверь, я оденусь. Мне вполне хватит двух минут.
Пока я одевался, она лежала, плача. Потом я отпер дверь и прочел письмо:
Восточный фронт, ноябрь 1943 г. Полевая почта 23645
Фельдфебель Вилли Байер
Дорогая моя Маргарет Шнайдер!
Пишу вам как друг Хуго Штеге с прискорбным сообщением, что он погиб. Он рассказывал мне о вас столько хорошего, что я прекрасно понимаю, какое сильное горе должно причинить вам это письмо.
Может, вам послужит каким-то утешением узнать, как это случилось.
Однажды чуть свет, когда мы выехали в дозор на своих броневиках, по нам внезапно открыли огонь. Пуля попала вашему жениху прямо в висок, и он был мгновенно убит. В смерти на лице Хуго сохранялась его обаятельная улыбка, так что, сами понимаете, он не страдал. Только не приходите в отчаяние; вы еще молоды и должны забыть как можно скорее. Жизнь наверняка уготовала вам много веселых, счастливых дней в будущем, и самым разумным, единственно правильным — хотя мой совет может не понравиться вам в данную минуту — будет найти молодого человека, которого вы полюбите так же сильно, как сейчас любите Хуго. Ради вашего возлюбленного и моего друга, не плачьте, это лишь опечалит его, если ему видно. Нет, улыбнитесь и подумайте, от скольких бед он избавлен. Нет худа без добра… Мы не знаем, что происходит с нашими мертвыми, но знаем, что они не страдают.
Сочувствую вам всем сердцем.
Искренне Ваш
ВИЛЛИ БАЙЕР.
До чего это письмо с его родительской сердечностью было в духе Старика! С той же почтой пришло письмо и мне.
Дорогой дружище!
Спасибо за письма. Мы получили сразу пять. К сожалению, писать много нет времени, тут настоящая мясорубка. Если не атакует Иван, атакуем мы. Покоя нет. Сущий ад. Всеми силами постарайся оставаться в тылу как можно дольше.
Штеге погиб, Кроха бесследно исчез во время атаки. Я написал Маргарет, что Хуго убит пулей в голову — но ты знаешь, как покидают танкисты эту юдоль слез. У бедного Штеге сгорели обе ноги. Нелегко было слушать его в течение десяти — двенадцати часов, пока он умирал. Поразительно, где люди берут силы кричать так долго.
Прежде, чем эта проклятая война кончится, возможно, мы все сыграем в ящик, а партийные шишки, генералы и прочие, кого на фронте нет, получат все лавры — и все остальное.
Нам пора, так что, дорогой Свен, затаись в своем госпитале, чтобы хоть один из наших находился там, где есть возможность уцелеть. И не забывай, мы обещали друг другу написать книгу об этой мерзости.
Сердечные приветы от
Порты, Плутона и твоего Старика.
В последний вечер у нас были вино и пирожные, из приемника негромко звучала приятная музыка. Барбару с дежурства отпустили. Но веселья не было. Снаружи бушевала гроза, дождь яростно хлестал по окнам. Цепи печально посмотрел в свой стакан и сказал:
— В такой вечер я чуть ли не радуюсь своему параличу. Думаю, каково в траншее в такую погоду.
Маргарет пошла спать в комнату Элизабет, чтобы мы с Барбарой могли провести последнюю ночь вместе. Перед тем как выйти со своими ночными вещами, Маргарет обняла меня за шею и со слезами на глазах печально сказала:
— Свен, береги там себя. Ни к чему, чтобы Старик писал через несколько недель и Барбаре.
Потом поцеловала меня и вышла.
Утром я натянул ненавистный мундир и длинную серую шинель. Рюкзак был тяжелым от всего, что женщины наложили туда: двух больших тортов, которые Барбара испекла сама, двух банок джема от Элизабет, копченой ветчины от Маргарет, банки консервированных груш от Цеппа. В горле у меня встали слезы, я просто не мог представить, как буду что-то из этого есть. Потом я пристегнул на пояс тяжелый армейский пистолет, повесил на плечо противогазную сумку и наконец надел пилотку.
Все три женщины отправились со мной на вокзал. Я осушил поцелуями слезы на глазах Барбары.
— Не плачь, Бабс; тебе нужно смеяться. Имей в виду, — настойчиво продолжал я, — это не «прощай». Это «до свиданья».
— Свен, обещай беречь себя.
Когда раздался гудок, все трое поцеловали меня, то был последний обет дружбы, любви.
Прощай, Трускавец! Прощай, мой оазис. Прощайте, тихие комнаты с чистыми, свежими постелями. Прощайте, женщины с приятно пахнущими, блестящими волосами.
Я прижался лбом к холодному, влажному стеклу окна в купе, и по щекам у меня покатились слезы.
ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ СОГЛАСНО ПЛАНУ
Ледяная рука сжала мне сердце, когда я увидел, как он изменился. Волосы его стали совсем седыми, кожа желтой, под усталыми глазами появились темные круги. Он ссутулился, похудел, мундир болтался на нем. Бедный, бедный Старик!
Плутон выглядел так же.
Фон Барринг так же.
Все они выглядели так.
Все?
Те немногие, что уцелели.
В полку, когда мы прибыли на фронт, было шесть тысяч человек.
Теперь нас оставалось семеро.
Они сидели, глядя на торт, словно это нечто возвышенное, священное. В конце концов Порта набрался смелости, но Старик стукнул его по пальцам ложкой.
— Торт, который испекли настоящие женщины, нужно есть с почтением, с приличием, с чувством, а не грязными руками.
Поэтому мы накрыли подобающий стол, несколько полотенец заменяли скатерть, крышки котелков — тарелки. Умылись, вычистили ногти, причесались, почистили мундиры, навели глянец на сапоги и двадцать минут спустя торжественно ели торт Барбары и пили вино Маргарет.
— Хорошо там было?
— Да, очень, очень хорошо.
Мы посмотрели друг друга. Я глядел на их выжидающие, морщинистые, напряженные лица. Сейчас ты должен проявить себя как можно лучше, сказал я себе. И после долгого раздумья начал: