Собрание затихло и ждало, что скажу я. Легко звать на ясный и всем понятный подвиг самоотвержения. Но я призывал отказаться от своих прав и привилегий. Классовый инстинкт заговорил устами Кузьмина-Караваева.
— Я беру на себя смелость звать на самую большую жертву, какую когда-либо приносил офицер, — ответил я Караваеву. — Сейчас ради спасения своей родины мы должны поступиться нашим привилегированным положением. Мы должны нести нашему народу военные знания, для того чтобы он мог отстоять свою независимость от натиска врага. Солдаты имеют право нам не верить. Слишком много крови пролилось по нашей вине, и мы сможем завоевать доверие только в том случае, если безоговорочно пойдем вместе с солдатами. Будем вместе работать в комитетах, признаем право солдат и матросов участвовать в управлении вооруженной силой России. В одной старой книге сказано, что только тот может вступить в жизнь новую, кто умрет для старой. Вот именно это мы и должны сделать, если хотим, чтобы солдат поверил в нашу искренность и, оберегая завоевания революции в борьбе с офицерами, не разрушил армию.
— Это красивые слова, но за этими словами мы [202] должны будем подставить нашу голову под нож, — гневно бросил Караваев и вышел из зала.
Собрание встретило его слова гробовым молчанием. Затем из первых рядов сначала поднялся один из флагманов и, не говоря ни слова, пошел к выходу, за ним — другой. Вскоре большая группа офицеров всех рангов и чинов столпилась в узком проходе. Казалось, все собрание покидает зал.
— Здорово! — заметил Асосков.
— Да что они, с ума сошли? — гневно вскипел Сапронов. — Вот завтра начнется на кораблях избиение офицерства!
Я видел и чувствовал, что от меня отворачивались, уходили те люди, с которыми я делил радость и горе, с которыми сражался за родину, такую, какой мы её понимали. Дальше мы не могли уже идти вместе, и старое кадровое офицерство почувствовало это безошибочным классовым чутьем. Из зала уходили люди старого барства — те самые, которые безжалостно повесили матросов в 1912 году, предали анафеме Толстого, сослали на каторгу Достоевского. Это был класс, выступавший со звериной ненавистью каждый раз, когда дело шло о том, чтобы поступиться хотя бы частью своих привилегий. Породистые, тонкие лица людей, из поколения в поколение воспитывавшихся вне физического труда, прилизанные проборы, расчесанные бороды, тонкие духи, сшитые у лучшего портного платья, изысканная речь. И за всем этим скрывалась та «сволочь во фраках», о которой с такой ненавистью говорил Маркс. За внешне спокойными лицами уже проглядывала безудержная ненависть белогвардейщины, которая в недалеком будущем проявилась в боях гражданской войны. Я предлагал им поделиться своими привилегиями, воспользоваться минутой, когда революция не мстила, а прощала. Но делиться они не хотели, они решили поставить дело «на нож».
Я сидел на председательском месте, низко опустив голову на руки, и не знал, как мне отнестись к тому, что происходит. Сердце болезненно сжалось. Я ясно видел последствия такого поступка и понимал, как отразится этот уход на настроении команд, как это подорвет позиции того офицерства, которое стремилось к совместной работе с революционными организациями. Как [203] трудна будет моя позиция перед делегатами «Трех Святителей», которые все время призывали не верить офицерам и утверждали, что офицерство в целом вовсе не похоже на тех офицеров, которые работали с матросами в Совете. Было ясно, что в Совет после этого вернуться будет нельзя и что та позиция, которая казалась мне единственно возможной для спасения старой армии и флота, разрушалась самими офицерами.
Только когда шум шагов уходивших затих, я поднял голову. Первые ряды были пусты. Один лишь генерал Николаев остался сидеть в своем кресле. Но ушли только офицеры из первых рядов. Вся середина зала и задние ряды не сдвинулись с места. Генерал Николаев поднялся и спокойным голосом обратился к тем офицерам, которые не захотели последовать за Кузьминым-Караваевым.
— Господа, то, что сейчас было сделано, является преступлением против родины, против нас самих и против наших семей. Нам надо отмежеваться от той нелепой выходки, которую позволил себе капитан первого ранга Кузьмин-Караваев, и поддержать сотрудничество с солдатами и матросами. Если мы сохраним доверие солдат, то все отдельные уродливые явления можно будет легко устранить. Если же мы начнем глупую борьбу, то, несомненно, у нас повторятся события Балтики; армия сломается изнутри. Немцы восторжествуют. Мы много говорили о родине. Но что же такое родина? Родина — это наш народ. Это наши солдаты и матросы. Народ сейчас вышел строить свою новую жизнь. И мы должны быть с ним в эту трудную минуту... Хотя бы нам и было это тяжело. Я не знаю толком, что такое социализм, но, по-видимому, это именно то, что нужно народу, так как вы сами видите, как охотно народ слушает речи социалистических ораторов. Я остаюсь с народом и прошу наших делегатов в Совете подсказать, что, по их мнению, нам надо делать для того, чтобы остаться вместе с солдатами и вместе строить новую жизнь.
Генерал Николаев сел на место, окруженный зияющей пустотой. Из первых рядов ушли еще несколько офицеров, остававшихся до выступления Николаева. Тогда те, кто сидел в последних рядах и не захотел последовать за Кузьминым-Караваевым и другими офицерами, покинувшими зал, стали передвигаться вперед. В дверь входили офицеры, которым не досталось места [204] в зале, когда он был переполнен кадровым офицарством. Входили матросы и солдаты, заполнявшие коридоры и стоявшие на площади. В короткое время белый зал снова наполнился до отказа, и собрание могло продолжаться.
Короткое заключительное слово, в котором я резко заклеймил ушедших, было встречено общими и горячими аплодисментами. Собрание дружно и без поправок приняло положение {38} и закончилось так же бодро и весело, как оканчивались собрания в полуэкипаже.
При выходе из морского собрания я столкнулся с Асосковым. Тот ругался, не мог забыть, как уходили из зала будущие белогвардейцы.
— Сволочи! Гады! Всех их передушить надо, как щенков, — возмущался он. — А вы говорите: может быть, они одумаются! [205]
Глава 8-я.
В Петрограде
Гучков и Саввич вспомнили мой приезд в Петроград и мои разговоры в январе 1917 года. Меня вызвали в столицу для участия в работе комиссии, призванной перестроить по-новому уставы и начавшей работать под председательством генерала Поливанова{39}.
В Петроград я приехал в день пасхи. В Севастополе в праздничные дни еще вывешивали старый трехцветный флаг, его лишь перевертывали так, чтобы не синяя, а красная полоса была наверху. Здесь же старый флаг империи был с негодованием отброшен, и праздник был отмечен бесчисленными красными флагами.
Я с тревогой ехал в свой родной город, в котором родился и вырос. О том, как развертывались события после революции, я знал только по газетам.
На севере революция победила, хотя и после непродолжительной, но все же кровавой борьбы. В Севастополе в марте революция казалась праздником. После некоторых небольших колебаний основные массы людей всех классов внешне объединились вокруг Совета и с песнями пошли строить новую жизнь. Все пока шло мирно. Казалось, революция простила прошлое и будет «бескровно» строить будущее.
Я с тревогой ждал, что увижу в Петрограде. По какой основной линии пойдут события в центре государственной жизни?
Уже в своей семье я нашел неожиданные перемены. Сестра Таня вернулась с фронта и деятельно работала в дни революции на питательных и перевязочных пунктах восстания. Жена тоже вспомнила свои молодые дни, [206] ночи, проведенные в бурных спорах в гимназических и студенческих самообразовательных кружках. В её семье были старик эсер Фейт, политкаторжанин, и эмигрант, известный общественник Фрелих. Старые дрожжи бродили. Она тоже была на стороне революции.
Но мать и брат — офицер егерского гвардейского полка — ничего хорошего не ждали впереди. Уже в семье шли горячие споры, и мое активное участие в Севастопольских событиях встретило различную оценку.
Днем пришли друзья и знакомые. Зашли Ковалевский, Головачева. Они с тоской смотрели на будущее и с недоумением спрашивали меня, как это я могу быть веселым.
— Не вижу ничего плохого, — отвечал я. — То, что нам мешало победить, сломано, и мы сможем теперь перестроить армию по-новому и добиться победы.
Китти и Ковалевский переглянулись.
— Видно, что вы приехали из глухой провинции, — произнес Ковалевский. — Временное правительство, правда, состоит из людей способных, но оно бессильно что-либо сделать. Настоящая власть в руках Совета солдат и рабочих. Солдаты же и рабочие везде требуют мира, хлеба и равноправия. Мы будем разбиты на войне.