Были потом другие места, были другие переводы, он хотел стать преподавателем, он вбегал в помещение и кричал: «Я уже преподаватель! Мне предложили! Там что: написал лекции — и свободен!» — и убегал писать лекции. Но место то как-то вскоре подохло, а лекции сгнили. Потом он собирался стать начальником курса, командиром роты…
Пять лет он не брался за ручку двери отдела кадров. Пять лет! За это время страна выполнила и перевыполнила! (Ёлки зелёные!)
— Раз-ре-шите? — Валера не узнал свой голос и вполз. Зачем-то же его всё-таки вызвали! Он покрылся испариной предчувствия. Сердце прыгало и стучало по пищеводу.
— А-а-а… Валера,— улыбнулся ему отдел кадров среди бумаг через стол,— заходи, заходи, садись, наш перспективный офицер, хе-хе…
Валера не сел, он боялся не встать.
— Вот! Переводим тебя в институт, в Ленинград, приказ с квартирой, науку вбок задвигать,— улыбнулся ещё неоднократно отдел кадров,— будь она неладна!
— А когда? — Валера тупо ворочал языком.
— А как соберёшь документы, характеристики, печати — ну, ты сам знаешь. Иди готовься.— И отдел кадров, не видя уже Валеру, нагнулся и нырнул в свои бумаги.
Тот вышёл, не помня как, и прислонился к стене. Сердце подобралось ко рту и тюкало в барабанных перепонках. Обманут, врут, обманут! И вдруг вспыхнула, хлынула радость, весенний ветер, цветущая вишня, охапки тюльпанов, горькая свежесть свободы, навстречу пошла жена в розовом старом халатике.
Валера сильно вздохнул. Может быть, слишком сильно, потому что коридор с мерцающими лампочками вдруг задвигался, накренился набок и улетел.
Свет померк. Валера, роя ногами, заскользил по стеночке и совершенно уже не услышал топота и кутерьмы.
Бедняга, прости тебя Господи!
Радость приступом взяла его сердце.
Как же всё-таки на севере начинается весна? Ах, да-да-да, она начинается с огромного солнечного зайчика, который однажды утром, вдруг зацепившись за вершину сопки, надолго там остается. Или ещё появляются вороны — основательная, могучая птица, воздушный акробат.
Они появляются парами, потом у них начинается нежное синхронное плаванье в небесах, а затем и большая морская чайка, прозванная за свою прожорливость бакланом, начинает кричать: «И-я-и-я-и-я!» — конечно же, и ты, кто же сомневался?
А летом на верхних болотцах можно найти скромницу морошку на тонкой ножке и ягель — серебристый и светло-зелёный, почти жёлтый, превращающий скалы и валуны в королевские коралловые рифы. Он расстилается упругим ковром, да таким плотным, что, кажется, нигде, насколько хватает глаз, ни былинки, ни соринки — всё так чисто, и валуны все на своих местах, будто здесь только и должны быть, и вода в озёрах, озерцах, ручейках, лужах то стоит, то сочится, перетекает, пропитывая мох насквозь,— она такая необыкновенная, что всё время хочется напиться,— и вероника, брусника, черника, голубика — все они там, где нужно, именно там, где и должны быть.
А небо вдруг голубое, а потом откуда-то набежала тучка, и от неё легла тень, а потом солнечные лучи пробиваются наконец, и длинные солнечные трубы потянулись к земле, их много-много, целый пучок.
А осенью берёзки словно взрываются жёлтым цветом, а рядом — красная листва облетающей черники с множеством голубых глаз-ягод и стоят молодые грибы — толстые, насупившиеся мальчишки — как на всё это наступить?
А природа уже успокоилась, словно кошка, которая, несмотря ни на что, всё же вывела своих котят, и они у неё выросли — можно отпускать.
Всё это видится человеку, засунутому, как матрешка, в несколько железных оболочек: сперва в один корпус, потом ещё, потом — оболочка отсека, а затем уже пост — тесная конура, и всё это притоплено в бесконечном океане, на глубине, скажем, в сто пятьдесят метров, и в какой-то момент глубина может сделаться больше, и ещё больше, и он будет погружаться вместе с этой железной дурищей, которая почему-то плавает и угрожает чему-то. А она будет, погружаясь, исчезать наподобие монетки, которую бросили в воду и которая, прежде чем утонуть, успевает вспыхнуть в глубине несколько раз.
А человек сидит в кресле внутри этого страшилища и, закрыв глаза, вызывает видения весны, лета, осени. Только зиму он не вызывает, потому что когда он придёт с моря домой — дай-то Бог, конечно,— будет зима, и он выпрыгнет в двадцатиградусный мороз, и он будет ходить полупьяный от этой свежести, будет шляться по пирсу, улыбаться всему и всем и спрашивать у всех: «Ну, как наши дела?» — не дожидаясь ответа.
Он так будет ходить до тех пор, пока ему от холода просто не станет больно, и тогда он снова нырнёт в свою железную матрешку, скатится по трапу и забьётся в тесную конуру — на свой пост — и положит руки на тёплые приборы, чтобы согреться, а потом повернётся и прижмётся к ним спиной.
А вы знаете, когда подводники теряют почву из-под ног? Вернее, они, конечно же, теряют под собой палубу. Хотите знать, как они себя при этом ведут? Сейчас расскажу.
Всё это происходит тогда, когда на полном ходу заклинивает большие кормовые горизонтальные рули на погружение. Их как бы закусывает какая-то неведомая сила, и тогда лодка — почти десять тысяч тонн — железа и людей — бросается в глубину. Это немного напоминает бег с горы, когда ступил, а под ногами земли вдруг не стало, и ты летишь вниз, и тебя встряхивает так сильно, что темнеет в глазах, и хотя ты не успел испугаться с самого начала, осознаёшь себя собою только с некоторого момента, когда начинаешь барахтаться и бороться с незакреплёнными ящиками, которые валятся откуда-то сверху вперемешку с документацией на тебя и друг на друга.
Но вот ты вырвался, выбрался, зацепился руками за трубопроводы и повис, а вокруг кричат все — и ты только теперь вспоминаешь, что ты в центральном посту, и теперь только различаешь команды: «Обе турбины полный назад! Пузырь в нос!» И так же, как все, каким-то десятым чувством осознаёшь, что команда дошла и обе турбины, завывая, как стая гиен, пережёвывая при этом что-то своё там, у себя внутри, превозмогая собственную инерцию, сначала медленно, а потом всё быстрей и быстрей действительно раскручиваются назад на полную катушку.
И кто-то уже дал «пузырь в нос» — выстрелил воздухом в носовые цистерны главного балласта,— и нос явно сделался легче.
Лодка вздрагивает, но всё ещё движется, а потом всё же останавливается, замирает, зависает на какой-то одной ей только известной границе, и все замирают вместе с ней, и у всех на лице одна и та же гримаса, одно напряжение, и оно такое, будто напряжение человеческих лиц обязательно поможет лодке вырваться из цепких лап глубины, куда можно улететь камнем, где раздавит, сомнёт, смешает со всякой дрянью.
Но вот лодка совсем уже пошла назад — все вздыхают: «Уф!»
Она выровнялась — все задвигались, задышали, зашелестели.
Глубина отпустила, лодка всплывает — и у всех отлегло. Почему-то в этот момент смеются над любой глупостью.
— Мать моя женщина! — кричит механик.— Да я же совсем промок!
И все хохочут во весь голос. А механик словно и не замечает веселья — всё стирает и стирает с лица пот ладонями, и лишь только он проводит ладонью по лицу, оно тут же снова серебрится от пота.
Когда лодка ещё только строится, в ней выделяются специальные закуточки. Их отгораживают щитами и делают двери, как в купе. Вот и получилась каюта на четверых или на шестерых — всё зависит от того, какое расстояние до подволока: полки в два или три яруса, одна над другой, тесно, столик посерёдке, а сбоку — узкие шкафчики под одежду.
Иногда места не хватает, и одежду вывешивают в форточку — вот она у изголовья второй койки, открыл её — и ты уже у борта, на кабельных трассах, откуда веет неожиданным холодом, пылью и будущей опасностью. Хочется поскорее закрыть её — и под одеяло, а над лицом, в двадцати сантиметрах,— потолок или брюхо верхней койки.
Лежать совестно и тревожно. Кажется, ты крадёшь у кого-то свой сон — люди работают, стоят на вахте, а ты спишь; и ещё: в этом положении ты беззащитен, уязвим — для того чтобы вскочить, всё-таки потребуются какие-то секунды, а за это время многое может произойти. Так что сразу и не уснуть. И в то же время очень хочется спать.
А ещё спят сидя: прильнув к чему-нибудь не очень острому затылком, устроив голову так, чтоб она оказалась зажатой между двумя приборами, чтоб не шевелилась, не падала.
Так спят по тревогам, когда несколько раз за ночь поднимает длинный звонок и ты должен — всякий раз — вскочить, примчаться на пост и там уже доложить в центральный: «К бою готов!»,— а потом устроиться и спать до отбоя тревоги.
Спят, сидя за столом: на стол кладут стопку вахтенных журналов и на них голову, прижимаются щекой, и журналы от щеки нагреваются, становятся уютными, тёплыми…