— Наказал? — нетерпеливо спросил Федор.
— А как же, голубчики мои, не наказать! — ликующе отвечал Христофор. — И замечу вам, что прелестная женщина эта полюбила меня безмерно и умудрялась сбегать от своего ревнивого мужа ко мне на свидания, которые, смею уверить, проходили у нас в весьма бурных чувствах. Ибо сколько ты женщину ни стереги, если она выбрала на ум себе другого, то никакие колодки и цепи не помогут.
— Ну! Особливо если она выбрала такого лысого остолопа, как ты! — жестоко комментировал Палыч. — Все врешь! С книг где-то вычитал и врешь! — И давал волю ехидствующему смеху.
Федор ему помогал. Безобидчивый Христофор списывал все злоехидство Палыча на его «черную зависть и неумение по-настоящему любить женский пол…». В конце концов ржали все вместе.
На веселый гвалт в палату приходила Галя, одернуть хохотунов. Но ее начинали упрашивать посидеть в компании. Хоть недолго, хоть пару минут. В такие минуты что-нибудь рассказывалось про войну, хотя больше всего на свете войну ненавидели.
На свободную койку, напротив Федоровой, поместили раненного в грудь музыканта Симухина, балалаечника из фронтовой концертной бригады. Временами Симухина истязали приступы удушья. Он, как рыба, брошенная на сушу, нетерпеливо хватал ртом воздух, дергался телом, барабал и сминал в кулаках одеяло. Он бледнел до синюшности, взгляд его больших черных глаз неостановимо метался, все лицо, словно опрыснутое, мокро блестело каплями пота.
В такие минуты Федор поспешал к дежурному врачу, «бил тревогу». В палату несли кислородную подушку, потихоньку налаживали страждущему дыхание и обезболивающим уколом упроваживали в бальзамический сон.
Симухин был неразговорчив. Даже в часы, когда боль пулевого ранения (концертная бригада попала под обстрел) отвязывалась от него, он редко заговаривал с палатными обитателями. Он либо разглядывал свою тетрадь с нотными записями, либо перечитывал кипу каких-то газетных вырезок, либо томил потолок взглядом черных глаз с длинными ресницами, красивыми, как у яркоглазой белолицей дивчины.
— Судно не подать? Ты не стесняйся, товарищ музыкант. Мы сами, как чурки, лежали, — обращался к соседу Федор. — Иной раз прижмет, а сестру-то позвать неловко. Ладно, если сестра пожилая, а то бывает молоденька-молоденька. Вот и краснеешь.
Ведя товарищеский пригляд, Федор санитарил за соседом, мелкой услугой и пустяковым разговором пробовал скрасить Симухину муторное лежанье. Имелся у Федора до музыканта и другой — скрытый — интерес. Вернее, до его расшитого красными цветочками черного кисета, который тот прятал в изголовье под матрасом.
— Не покуришь, легкие задеты. Несладко без табачку-то? — спрашивал Федор, пытливо глядя на Симухина и замечая в его лице некоторое раздражение.
— Обойдусь, — кратко отзывался Симухин.
Но однажды, отвечая на донимучий вопрос Федора о куреве, музыкант навсегда захотел закрыть тему:
— Некурящий я. Мне, как вы выразились, и перемогаться нечего.
Личные вещи Симухина принесла медсестра приемного отделения, принесла и уложила в тумбочку — одну на двоих с Федором: папку с бумагами и фотографией, где Симухин в черном фраке с бабочкой на шее, письма, перетянутые бечевкой, и черный кисет. Увидев кисет, Федор попервости никакого внутреннего движения к нему не имел, но когда кисет перекочевал в затаинку, очень возлюбопытствовал.
«Чего у него там? Говорит, что некурящий, — прикидывал Федор. — Хитрит балалаечник Глаза у него шаловливые, будто слямзил чего-то».
Наработанная наблюдательность Федора, имевшего касания с людьми разного нрава и замашек, подсказывала ему, что отгораживается Симухин от солдатни (от Федора и Палыча, и даже от напичканного литературными словесами Христофора) не оттого, что учен по нотам и выступал во фраке, а по причине иной. Всякому человеку неуютно и пугливо, если он стережет какую-то предосудительную тайну, которая плохо заперта…
— Скажи нам, товарищ музыкант, сколь сейчас время? — громко обращался Федор к соседу.
Симухин неохотно глядел на наручные часы. Часы у него были, право, на заглядение! По ночам на них зелеными огоньками фосфора светились точки над цифрами и палочки стрелок
— Давай-ка, товарищ музыкант, я тебе простынку подправлю. Выехала вон из-под матраса-то, — предлагал Федор.
— Не надо. Сам подправлю. Сам, — противился Симухин и суетливо начинал поправлять свою постель, а после еще некоторое время как-то жался под испытующими глазами Федора, точно был нагой, выставленный для обзора.
Внешне замаскированная и беспричинная, между Федором и Симухиным все больше завязывалась игра. Федор включился в нападение от ничегонеделания и госпитальной скуки. Донимал балалаечника наивными, не раз уже спрошенными предметами:
— Сколь струн на твоем инструменте?… Вот этак ты по ним щелкаешь, а пальцы потом у тебя не болят? И кожа не слазит? Задубела, видать… У лошади на копытах тоже кожа дубелая. Ты, товарищ музыкант, копыто лошадиное видал? Тебе вот Палыч больше про лошадей расскажет. Палыч, прямо сейчас расскажи товарищу музыканту про лошадиное копыто!…
Заветным итогом таких приставаний Федор держал в уме кисет. Симухин отмежевывался от несносного зануды и услужливого дуралея молчанием и недовольным выражением лица, морща при этом переносицу.
— Угостил бы ты нас, товарищ музыкант, табачком! А? Как считаешь? — вязался Федор.
— Не курю. Я об этом сто раз говорил! — психовал Симухин.
— Извиняйте, запамятовал. Я ведь контузию перенес. Память уже не та… Значит, говоришь, с табачком у тебя туго?
Однажды Федор заглянул под кровать соседа, чтобы удостовериться, что кисет по-прежнему таится в изголовье. И заметил что-то золотистое: похоже, цепочка блестящим ручейком вытекла из ослабшего горла кисета. Симухин в этот час дремал. Федор пониже нагнулся, потянул к блестяшке руку. Но Симухин сквозь дрему учуял угрозу тайне, завозился на постели. Федор состроил невинную гримасу и, опять войдя в роль простачка, кивнул соседу на часы:
— Давай, товарищ музыкант, твои часы на спирт и на закуску обменяем. Тут шофер в госпиталь продукты возит, Федюня Назаров, душа-человек Он нам все устроит в лучшем виде. От спирту у тебя кровь в организме оживится. Дыханье лучше пойдет. И нам с Христофором и Палычем станется повеселыпе.
Симухин молчал камнем.
— Чего жалеть, товарищ музыкант? Война длится, ранение у тебя опасное. Неведомо, каковы еще причуды с твоей балалайкой произойдут. Жив будешь, другими часами обзаведешься. Золотыми. На цепочке. С музыкой.
Подозрителен и одновременно ненавистен был взгляд Симухина. От Федора музыкант тотчас же отвернулся.
«Скряжничает», — насмешливо подумал Федор и окликнул Палыча:
— Вот ежели бы у тебя были часы, Палыч…
— Ну? — откликнулся ездовой.
— Ты бы их берег как зеницу ока или сменял бы на спирт?
Палыч выказывал к часам наплевательское отношение:
— Враз бы сменял. На кой шут они мне сдались? Я без всяких будильников время в себе держу и не обшибусь никогда.
Федор замахал на него руками:
— Ты время в себе держишь, потому что голь перекатная. Этаких часов, как у товарища музыканта, не видать тебе, как своих красных ушей.
Палыч обиженно насупился, украдкой потрогал свои уши между бинтами, словно убедился: хоть и действительно их не видит, но они при нем. Христофор отключался от книжных фантазий и подхватывал разговор:
— Тогда ответствуй нам, голубчик, который нынче час? Мы тебя таким образом проэкзаменуем.
— Да-да, скажи! Проверим, какой ты у нас брехать мастер, — дразнил Федор. И сверим с часами товарища музыканта.
Палыч взглядывал в окно, искал в нем местоположение солнца и, к удивлению, называл час весьма точно.
— Наобум попал, случайно, — недоверчиво говорил Федор.
— Замечу тебе, голубчик, ты как хронометр! — напротив, восхищался Христофор.
— А вот ежели б с товарища музыканта снять часы, смог ли бы он угадать время? — поднимал интерес Федор, и его фронтовые собратья устремляли глаза на Симухина.
Музыкант притворялся спящим.
После обеда, в «тихий час», Симухин и впрямь заснул. Безотказный храпун Палыч повел свою песню. Полуденная жара сморила и Христофора; раскрытая книга лежала у него на животе.
Федору никто не мешал. Бережно-воровскими движениями он выудил из-под матраса соседа тяжеленький кисет — явно не с табаком. Содержимое тайника без опаски разложил на своем одеяле. Обернутые кусками ваты, в кисете хранилось двое карманных часов. Одни — немецкие или швейцарские, трофейные, снятые, по-видимому, с немецкого офицера; другие — потяжельше, побольше размером — отечественные. Федор оглядел их золоченый, увесистый корпус, надавил на кнопку — крышка пружинисто отогнулась. Ярко-белый циферблат с тонкими римскими цифрами и стрелки с ажурным узором. На внутренней стороне крышки была гравировка: «Полковнику Селиванову Ивану Петровичу за боевые заслуги от командования армии».